Собрание сочинений. Т.11. Творчество - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клод машинально уселся против молчаливого Ганьера за их старый стол. Кафе нисколько не изменилось, приятели по-прежнему собирались здесь по воскресеньям, даже с большим рвением, с тех пор как Сандоз поселился в этом квартале, но компания растворялась в потоке новых посетителей, живописцев, примкнувших к школе пленэра. В этот час кафе опустело; трое незнакомых Клоду молодых художников, уходя, приветствовали его; теперь в кафе остался только один уснувший за своим столиком рантье, живший по соседству.
Ганьер чувствовал себя здесь как дома; не обращая внимания на зевки единственного оставшегося в зале слуги, он смотрел на Клода затуманенными глазами, как бы не видя его.
Кстати, — спросил Клод, что такое ты объяснял сегодня Магудо? Вспомни, красный флаг становится желтым на голубом небе… Ты что, разрабатываешь теорию дополнительных цветов?
Но тот ничего не отвечал. Он взял кружку, не отпив, поставил ее обратно и зашептал, восторженно улыбаясь:
— Гайдн — какая грация, его музыка подобна напудренному парику… Моцарт — гений, провозвестник, он первый придал оркестру индивидуальность…. Но они существуют в нашем сознании только потому, что благодаря им пришел Бетховен… Да, Бетховен — мощь, сила и светлая скорбь, Микеланджело, гробница Медичи! Какой героизм! Какая логика! Он потрясает ум, и все композиторы, творившие после него, отталкивались от его симфонии с хором… Вот в чем его величие!
Устав дожидаться, слуга, волоча ноги, принялся лениво гасить газовые рожки. Тоска захлестнула пустой зал, загрязненный плевками и окурками, провонявший пролитым алкоголем. С уснувшего бульвара доносились всхлипывания пьяницы.
Ганьер, как бы уйдя куда-то далеко, продолжал бросать отрывочные мысли:
— Вебер — это романтический пейзаж, баллада мертвецов среди дубов и плакучих ив, простирающих свои ветви. Под стать ему Шуберт со своей бледной луной на берегу серебристых озер… А вот у Россини чудесный дар свыше, он так весел, так натурален, совсем не заботится о средствах выражения, смеется над мнением света, хотя он и не мой избранник, о нет! Конечно нет! Но как изумительно богатство его выдумки, какие необычайные эффекты он извлекает из сочетания голосов и из насыщенного повторения одной и той же темы… И вот эти трое приводят к Мейерберу, ловкому мастеру, который все использовал, введя после Вебера симфонию в оперу, придав драматическое выражение наивной форме Россини. Какое великолепное у него дыхание, феодальная торжественность, воинственный мистицизм, ужас фантастических легенд, крик страсти, пронизывающий историю! А какие находки: инструментовка, драматический речитатив под аккомпанемент симфонического оркестра, основная типическая тема, на которой построено все произведение… Вот это человек! Да, это человек!
— Господа, — сказал слуга, — я закрываю.
Ганьер даже не обернулся, тогда слуга пошел к спящему рантье и стал его будить:
— Сударь, я закрываю.
Запоздалый посетитель, дрожа, поднялся и начал шарить в темноте, отыскивая свою трость; слуга подал ее, и тот ушел.
— Берлиоз пронизал свое искусство литературой. Он музыкальный иллюстратор Шекспира, Вергилия и Гете. Но какой художник! Делакруа музыки. Его звуки пламенеют в острой противоположности тонов, и при всем том он слегка помешан на романтизме, религиозность увлекает его ввысь, к заоблачным экстазам. Его оперы плохо построены, но в отдельных кусках он потрясает… Иногда он злоупотребляет оркестром, насилует его, доводя до предела олицетворение инструментов. Они становятся для него как бы живыми существами. О кларнетах он сказал: «Кларнеты — нежные возлюбленные». От этого определения у меня мурашки бегают по коже… А Шопен — денди, замкнувшийся в байронизме, возвышенный поэт утонченных чувств! Мендельсон — безукоризненный чеканщик, Шекспир в бальных туфельках, его песни без слов — это драгоценности для умных женщин!.. И еще и еще нужно коленопреклоняться…
Горел уже всего только один газовый рожок над головой Ганьера, слуга ждал за его спиной в холодном и темном пустом зале. Голос Ганьера дрожал как в религиозном экстазе, когда он приблизился к своему божеству, к своему святая святых.
— А Шуман! Отчаяние, торжество отчаяния! Да, конец всего. Последняя песнь трогательной чистоты, летящая над развалинами мира… Вагнер! Это бог — в нем воссоединилась музыка всех веков! Его творения — огромный ковчег, в котором соединены все искусства, отразившие наконец истинную вселенную; оркестр живет вне драмы, опрокидывая все установленные правила, все нелепые ограничения! Какое революционное раскрепощение, рвущееся в бесконечность!.. Увертюра к «Тангейзеру» — разве это не возвышенная хвала новому веку: сперва хор пилигримов — спокойный, глубокий, религиозный мотив звучит медленным трепетным биением; голоса сирен мало-помалу его заглушают, и тут вступает страстная песнь Венеры, полная обессиливающей, сладостной неги, усыпляющей истомы; постепенно повышаясь, она владычествует надо всем; но мало-помалу возвращается священная тема, подобная дыханию необозримых пространств, и, овладевая всеми другими мотивами, сливая их в высшей гармонии, уносит на крыльях торжествующего гимна!..
— Я запираю, сударь, — повторил слуга.
Клод, который давно уже не слушал Ганьера, углубившись в свои собственные переживания, допил пиво и очень громко сказал:
— Слушай, старина, закрывают!
Ганьер вздрогнул, его воодушевленное восторгом лицо исказилось печалью; он дрожал все сильнее, не в силах прийти в себя, как будто упал с луны на землю. Он жадно приник к пиву; на улице молчаливо пожав руку приятелю, Ганьер удалился, как бы растаял в тумане.
Было около двух часов, когда Клод вернулся на улицу Дуэ. Уже целую неделю, увлеченный скитаниями по вновь обретенному им Парижу, он приходил домой только к ночи, лихорадочно возбужденный впечатлениями дня. Но никогда еще он не возвращался столь поздно, в столь смутном и разгоряченном состоянии. Кристина, сломленная усталостью, спала под потухшей лампой, положив голову на край стола.
VIIIКристина покончила наконец с уборкой, и супруги устроились на новом месте. Мастерская на улице Дуэ была очень тесна и неудобна, к ней прилегали узенькая спаленка и кухня величиной со шкаф; вся жизнь проходила в мастерской, там и работали, и ели, и спали, а ребенок постоянно путался под ногами. Хотя Кристина и боялась лишних расходов, но обойтись имевшимся в их распоряжении убогим скарбом было крайне трудно. Пришлось купить по случаю старую кровать, а там, поддавшись искушению, Кристина купила и белого муслину на шторы по семь су за метр. И вот эта дыра стала казаться ей очаровательной, и она изо всех сил старалась поддерживать дома чистоту и порядок; Кристина решила из экономии обойтись без служанки и все делать самой, так как теперь им и без того трудно будет сводить концы с концами.
Первые месяцы возбуждение Клода все возрастало. Он без конца бродил по шумным улицам, навещал товарищей, пускался в страстные споры; он весь горел и пылал, громко разговаривая даже во сне. Париж снова овладел им, проник в него до мозга костей, наполнил его неслыханной страстью: он сгорал ярким пламенем в его горниле, как бы переживая вторую молодость, увлеченный всем, стремясь все видеть, всего добиться, все завоевать. Никогда еще он не испытывал такого стремления работать, таких пылких надежд; ему казалось, что стоит лишь протянуть руку и он создаст шедевры, которые выдвинут его на первое место. Когда он шел по Парижу, город вставал перед ним, как непрерывный ряд картин; все было сюжетом для творчества, весь город: улицы, перекрестки, мосты, широкие горизонты, непрерывное, изменчивое движение; но всего этого было ему недостаточно — его опьянение стремилось вылиться в каком-то неслыханном, необъятном замысле. Он возвращался к себе в мастерскую напряженным до предела, мозг его кипел проектами, он делал бесчисленные наброски на клочках бумаги; все вечера напролет он грезил и не мог прийти к решению, с чего начать задуманную им серию огромных полотен.
Серьезным препятствием служили малые размеры его мастерской. Вот если бы он располагал хотя бы своим старым чердаком на Бурбонской набережной или обширной столовой Беннекура! Но что сделаешь в этой длинной комнате, узкой, как коридор, которую хозяин имел нахальство сдавать художникам за четыреста франков только потому, что застеклил одну из стен! Хуже всего было то, что эта стена выходила на север, была зажата между высокими зданиями и в нее проникал лишь зеленоватый сумрачный свет. Пришлось отложить великие замыслы и приступить к более мелким, утешая себя тем, что величина полотен не является непременным мерилом гения.
Клоду казалось, что настал момент выдвинуться отважному художнику, который сумеет проявить подлинную оригинальность и искренность среди того упадка, в какой пришла старая школа. Пошатнулись все вновь найденные формальные завоевания: Делакруа умер, не оставив учеников, Курбе тоже оставил после себя только немногих последователей, неловко ему подражавших; их творения стали теперь всего лишь потемневшими от времени музейными шедеврами, всего лишь памятниками искусства минувшей эпохи. Клоду казалось, что именно ему дано внедрить, оттолкнувшись от них, новую форму, которая пойдет дальше, неся в живопись солнечный свет, как ясную зарю, встающую в новых картинах, написанных под влиянием восходящей школы пленэра. Ее воздействие стало неопровержимым, светлые творения, над которыми так смеялись в Салоне Отверженных, подспудно влияли на многих художников, постепенно высветливая их палитру. Никто еще полностью не отдавал себе в этом отчета, но пленэр был уже в ходу; наметилась эволюция, все яснее обозначавшаяся с каждой новой выставкой в Салоне. Каково же будет потрясение, когда среди этих беспомощных и бездарных копий, среди робких и неискренних попыток ловкачей появится мастер, с дерзновением силы воплотивший свой замысел в новую форму, без уступок, без оговорок, цельно и убедительно, как истинный выразитель конца века!