Блаженные времена, хрупкий мир - Роберт Менассе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты не хочешь стать профессором? Ты совершенно прав. Ни один разумный человек не захочет теперь, при диктатуре, кем бы то ни было становиться. Пришлось бы идти на соглашательство. А потом, когда диктатуре придет конец, ты будешь полностью дискредитирован. И тогда никаких шансов у тебя не будет. Ты знаешь, сын мой, сказал он, если человек делает все правильно, люди говорят: ему везет. А когда тебе вдруг не повезет, они говорят: ошибка. Но по этой причине иногда настоящая ошибка может действительно обратиться везением.
Левингер пил портвейн и курил сигару, свою любимую «Дону Флор», его веселую подружку, как именовал ее Лео: она доставляет радость всякому, и тому, кто любит светлый табак, и тому, кто любит темный, и курится она ровно час. Лео впервые настоял на своих пристрастиях: он пил тростниковую водку, запивая ее пивом. И курил паломитас. Удовольствие, напоминающее о детстве, считал Левингер, — запах шоколада! Иногда мне кажется, что паломитас пахнут порохом, отвечал Лео, а это табачный запах, очень актуальный сегодня.
Волосы у обоих были тщательно зачесаны назад. У Левингера волосы были совершенно седые. У Лео они скоро станут такими. Впервые серебряные нити у него в волосах стали отчетливо заметны.
А знаешь, в чем заключалась ошибка? спросил Левингер. Верить, что осмысленную карьеру можно сделать уже сейчас, при диктатуре. Представь себе, что было бы, если бы все получилось. Ты был бы теперь профессором. А если диктатура падет, это может произойти и завтра, ты будешь дискредитирован, уволен с государственной службы и никогда уже в жизни ничего не добьешься. И поэтому ошибка, которую мы совершили, обернулась везением. Теперь на будущее у тебя есть доказательство того, что тебя преследовали и что твоя карьера не состоялась по политическим мотивам. Такие люди потом будут нужны. Люди, совесть которых чиста, которые не шли на компромисс с режимом. Тогда ты сможешь достичь всего, чего угодно. Тебе повезло, сын мой. События развиваются блестяще. Уже завтра все может быть кончено. Будь готов, сын мой. Ты должен продолжать работу и спокойно готовиться. Это в твоих силах, у тебя здесь есть все необходимое.
Тебе нельзя отчаиваться. Радуйся. Твой день настанет. И раньше, чем ты думаешь. Здесь больше не пахнет фекалиями и серой? Да. От этих господ попахивает принципами. А мы принципов не имеем. Так держать. Твое здоровье, сын мой.
Левингер был скуп на слова. Но с Лео он любил поговорить. В Лео, который сидел тихо и внимательно слушал, он видел себя самого, как он всегда сидел тихо и был весь внимание. Он любил видеть в Лео себя самого.
Принципиально я никогда не имел ничего против военной диктатуры, ты это знаешь, сын мой. Я реалист. В этом-то все и различие, ведь военные — не реалисты. Они путают сегодняшний день с завтрашним. Сегодня они у руля, а завтра — нет. Сегодня они препятствуют разрушительным междоусобицам, и это хорошо. Но завтра они объявят о своем банкротстве и вынуждены будут уйти, потому что делить будет уже совершенно нечего. Каждая диктатура отступает именно по этой причине. К этому нужно быть готовым. Они показали нам, кто здесь главный. Ну и что с того. Это реальность. Сегодня правят они. Сегодня. Завтра эти правители уйдут. А слуги должны продолжать тихо трудиться. Потому что сегодня они — слуги и потому что к завтрашнему дню они должны быть готовы. Завтра их знания понадобятся. Ты должен продолжать работу, сын мой.
Между тем на сигаре Левингера наросло столько пепла, что он мог каждую секунду упасть на пол. Лео нервно наблюдал за этим. Ленвингер ничего не замечал. Лео вскочил, чтобы подать дядюшке Зе пепельницу. И тут Левингер, который до сих пор, беседуя, был недвижим, как статуя, за которой упрятан магнитофон, испуганно дернулся, и пепел упал на пол. Оставь, сын мой, завтра я велю это убрать.
Левингеру вынужденная отставка давалась легко. Он так давно последний раз был в отпуске. Тогда еще жива была его жена. Но и тогда это не было настоящим отпуском. На протяжении всего отпуска он непрерывно вел деловые переговоры по телефону, а его жена все время организовывала званые вечера, на которые приглашала всех значительных людей, проводивших свой отпуск по случайному стечению обстоятельств в том же месте. В сущности, это было продолжение тех деловых ужинов, которые устраивались весь год, только оживленное пестрым разнообразием летних нарядов. Хотя с точки зрения деловых контактов это принесло некоторую пользу, но отпуском это назвать было никак нельзя. Теперь же начался его первый настоящий отпуск. Не отставка, а отпуск, смею заметить. Можно, откинувшись на спинку кресла, наблюдать, как все рушится. Приятно. Его преемник, сказал Левингер, тащит, что только можно, гребет под себя, потому что точно знает: стажа для государственной пенсии ему не хватит. Потому что очень скоро ему придется снова куда-нибудь устраиваться. Этот человек делал все совершенно правильно, чтобы добиться того, что он сейчас имеет. А именно — места Левингера. Величайшая ошибка. Он, Левингер, сидит сейчас в кресле, спокойно, элегантно, отдыхает и ждет нового выстрела стартового пистолета. А стартовая линия находится наверняка точно там, где носки его ботинок.
Кто-то из генеральских шишек стал президентом. Болван, на долю которого выпала историческая миссия сделать диктатуру окончательно невозможной. Favelas, сказал президент, даже его лошадям под конюшню не годятся. Минимальный доход, размеры которого он установил, таков, сказал президент, что можно застрелиться. Общество бурлило.
Работай, сказал Левингер Лео, ты должен готовиться, это продлится совсем недолго. Впервые Левингер стал бывать у себя в саду, его можно было видеть там ежедневно, обычно рано утром. Особенно он полюбил помидоры. Помидоры следовало поливать очень рано. Капля влаги на плодах после восхода солнца могла оказаться для них смертельной. Эта капля действовала, как лупа, сжигая плод. Помидоры вырастали большими, красными, сочными, если все сделать правильно, и гибли от малейшей ошибки.
Прежний садовник был уволен, появился новый. Прежний садовник не мог понять, что помидоры — это фрукты. Райские яблоки. Он считал, что это овощи.
Повариху уволили, взяли новую. Прежняя всегда снимала кожуру с помидоров. Так уж она привыкла в течение многих лет. Она не понимала, скольких трудов стоила и какой гордостью являлась безупречная кожура помидоров. Работай, сказал Левингер, ждать осталось недолго. Ты должен подготовиться, сын мой, эти правители скоро вынуждены будут уйти, их решения становятся все иррациональнее, это может случиться уже завтра, уже завтра, смею заметить. Самым странным было то, что Лео и вправду удавалось успешно работать. Он читал, делал выписки. Он делал наброски для гигантской работы, задуманной с таким размахом, что военные, с его точки зрения, могли еще несколько лет оставаться у власти. Вечное «завтра» Левингера выводило его из себя. Он писал наброски для отдельных глав. Многократно их переписывал. Потом бросал все это. Ему необходимо было еще много что прочитать и изучить. События тоже научили его кое-чему: тот, кто изучал Гегеля, в состоянии понять «Капитал» Маркса, — это было обстоятельство, которое ошеломило его. Лео принялся изучать Маркса. А разве 1968 год не показал, что варианты и возможности изменения мира отнюдь не исчерпаны? История еще не завершена. Это он понял. Несмотря на то, что он не знал, каким образом совместить телеологию истории Маркса и его собственную, он тем не менее чувствовал, что его прежняя тема ожила вдвойне и наполнилась актуальным содержанием: проблема движущих законов истории, вопрос — как я могу изменить мир. Он боялся только одного: а вдруг военные уйдут раньше, чем он все поймет.
Конечно, он думал о Юдифи, когда писал. Так было всегда. Одно изменилось: появилось ощущение смертельно трагического счастья, что она умерла. Все, что он читал, думал, писал, будучи адресованным Юдифи, простиралось в бесконечность. Он не должен был, влекомый жаждой окончательного порабощения, сегодня обязательно завершить работу, чтобы завтра запечатать ее в конверт и отправить Юдифи. Цель его ежедневного труда находилась теперь в бесконечности, то есть наконец-то там, откуда должно было распространяться воздействие его работы.
Он взял открытку с репродукцией «Юдифи» Джорджоне, вырезал голову Юдифи, вставил в круглую блестящую медную рамочку и поставил у себя на столе. Это было похоже на изображение святой. Идеализация, которая делала излишней любую дальнейшую идеализацию всякого рода. Этот святой образ обеспечил ему то материальное воплощение горя, которое защищало его от любой реальной боли, любого волнения и любой невзгоды в жизни, ибо что было все это по сравнению с той великой потерей, с которой ему так или иначе приходилось смириться. Легендарная святость Юдифи породила тот его практический безобидный пафос, который во всем, что делал Лео, давал ему ощущение, что он делает это в память о ком-то, в честь кого-то, для кого-то, причем не было опасности, что он встретит отпор, непонимание или ему что-то не удастся. «Образок» на его письменном столе служил чем-то вроде батарейки, которая чудесным образом питала энергией его потребность в трагической глубине существования, а он, наполняясь радостью и счастьем, обращал эту энергию на все возможные сферы деятельности, будь они значительны или же банальны. Лео начинал на самом деле любить свою жизнь. Он был в состоянии работать и вкушал ту беззаботность и те приятные неожиданности, которые сопровождают жизнь вечного студента. Он бы сказал — не вечного студента, а свободного ученого. Он наслаждался теми простыми удовольствиями и развлечениями, которые мог себе позволить и, не задумываясь, позволял, не рассуждая долго о том, осмысленны они или бессмысленны, и ждет ли его удача. Он наслаждался и своими буднями, спокойствием, и упорядоченностью, и особыми привилегиями в доме Левингера, всеми теми ритуалами, которые установил дядюшка Зе. Лео заметил, что ощущает сильную тягу ко всему этому: к совместным обедам и ужинам, к послеобеденной беседе в библиотеке, к общению с самыми разными людьми, которое протекало в гостиной у Левингера всегда одинаково и все же было так привлекательно, к прогулкам с дядюшкой Зе по саду — две слегка наклоненные вперед фигуры, руки у обоих заложены за спину, хруст гравия на дорожке. Пристрастие Лео к китчу и пафосу здесь никто не высмеивал и не поощрял, все это создавало своеобразный фон его существованию, на котором все, что происходило, так отлично похрустывало, как его шаги по гравию, и не надо было об этом говорить. А когда Бразилия стала чемпионом мира по футболу, это была их общая радость, словно они — одно целое, одна семья, одна общность, как будто они связаны неразрывной связью. Лео думал, что он оказался прав: состояние нравственности было окончательно восстановлено. Из всех людей, которые выставили у себя дома, как святые образа, изображения родственников, друзей и подруг, исчезнувших или погибших, Лео, если не вдаваться в подробности, был единственным, чье счастье оказалось незамутненным.