Отгадай или умри - Григорий Симанович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интеллигентское самокопание чистой воды. Бред натуральный. Нет, я, ко всему прочему, идиот, просто идиот по типу князя Мышкина, только безбожный и интеллектуально более продвинутый. Надо взять себя в руки и начинать новую жизнь. Сколько осталось, столько и дано.
Травить последние годы или месяцы болезненной рефлексией? Выкинул из головы, отбросил, забыл! Думай о дивном городе, где будешь жить, о внучке, о работе для новой аудитории читателей, о Юльке, с которой всегда хорошо…»
Он выключил ночник, закрыл глаза и стал уговаривать себя, что спит. Мнимый сон представлял собой смутные метания мысли, бессвязно состыкованные сюжеты фильмов и книг. На одном он застрял намертво, и тот не отпускал, притягивал снова и снова. Это был классический рассказ Брэдбери о путешествии во времени, когда один из участников экспедиции, случайно сойдя с обозначенной организаторами тропинки, раздавил бабочку. Просто бабочку. Без злого умысла. Это было миллионы лет назад. И весь ход истории Земли и человека оказался под угрозой.
Все могло быть по-другому.
Все могло быть не так, как было на самом деле.
Федор Мудрик, он же Алекин, он же несостоявшийся диктатор всея Руси, умер сразу от обширнейшего инфаркта. Фима Фогель звонил по телефону человека с того света. Сердце взорвалось, точно начиненное динамитом. В реанимобиле, мчавшемся к Кремлевке, пытались вернуть к жизни труп. Среди членов бригады лучших реаниматологов Москвы не оказалось никого, равного Господу.
Вадик Мариничев стал майором. Его «перебросили» через капитанское звание, наградили и поставили рулить отделом. Шеф отпросился на покой, и ему пошли навстречу, осыпав премиями, страховками и прочими благодеяниями. Впрочем, Вадик не сомневался, что Алексей Анисимович просто не захотел больше служить государству, в котором в принципе возможны и, кто знает, не исключены впредь подобные уродства и катаклизмы. Тополянский занялся юридическим консультированием в немноголюдной солидной конторе своего приятеля и порой вспоминал тихого еврея Фогеля, словно примеряя на себя сегодняшнего статус социального затворника, в котором тот попытался спастись от мерзостей и опасностей жизни. Он оценил уют неучастия, поелику это возможно, в делах громких и публичных, выводящих на авансцену, персонифицирующих.
Вадик же, напротив, порхал, исполненный честолюбия и романтики борьбы за справедливое демократическое мироустройство. Опасаясь мести бывших подручных Мудрика, а на самом деле выполняя приказ свыше, начальство на первое время приставило к нему охрану, как и к Тополянскому. Через полгода люди Мудрика, в том числе и бойцы отряда ликвидаторов, были нейтрализованы, все поутихло, домой Вадика никто уже не сопровождал, да и зачем при его-то бдительности и реакции?
Толик Седой отлежался у знакомой телки под Костромой, а потом подскочил в столицу, выследил и отравил майора Мариничева по прозвищу Жираф. В кафешку недалеко от своего дома Вадик забегал иногда вечером после работы, помня о холостяцком холодильнике с вечной пустынной зимой в обеих камерах. Толика уже никто не контролировал, и ему было все равно. Однако приказ бывшего шефа и гонорар прошел до того, как все распалось. А Толик был педант. У него были строгие принципы. Да и не пропадать же добру: в той хитрой бутылочке, из которой он плеснул яду с коньячком лысому Шурику в Филевском парке, еще оставалось. Точно под цвет чая, что блаженно хлебнул этот долговязый, вытянув ноги на метр от столика. Наверно, парню показалось на вкус, что чаек ему нынче заварили особенно удачно.
Федор Мудрик-Алекин недооценивал меру привязанности к нему белокурой секретарши Норы. Это была сильная и безнадежная любовь тридцатичетырехлетней женщины к мужчине старше на много лет, но обладающему исключительными для нее качествами, в число которых богатство и могущество входили только нелишними дополнениями. Он отчаянно привлекал ее физически, его стального цвета глаза, низкий, слегка хрипловатый голос, фантастически умелые, то нежные, то непререкаемые руки, его характерные волевые жесты, его гипнотический, вкрадчивый шепот – от всего этого она сходила с ума. Участие Доры в их любовных самоистязаниях обостряло чувственные ощущения, но терзало ревностью, и в последнее время то и дело казалось излишним, необязательным. Да, это был ее мужчина. И теперь его нет. Ничего нет. Только воспоминания. Прекрасные – о нем. Страшные – о том дне, когда ворвались в помещения, пустили газ, начали стрелять, случайной пулей убили бедную Дору… Конечно, конечно, он был страшный человек – она догадывалась и даже знала о многом из того, что прочла в последние месяцы в газетах. Но ей плевать. Она любила. И любит до сих пор. Он ни о чем не просил ее. Она ничего не обещала, кроме верности и соблюдения абсолютной секретности, когда он лично утверждал ее на должность. Но она обязана передать ему весточку туда, где он сейчас. Добрую весточку. Так ему будет легче.
Фима полюбил Прагу, чего не случилось за тот пятилетней давности короткий визит к сыну. По настоянию Сашки, он позволил себе два месяца праздности и с великим наслаждением бродил и ездил по городу, крошечному в сравнении с Москвой и потому совсем нетрудному для быстрого запоминания основных улиц, маршрутов и главных достопримечательностей. От их квартирки на севере Праги в престижном, весьма живописном районе Бубенеч он шел пешком к центру и там неторопливо прогуливался по дивным улочкам Старого Мяста, доезжал и бродил по Градчанам, на другой день слегка менял маршруты, постигая город, вдыхая запах новой, по гроб жизни доставшейся ему родины. Еще в юности, в Москве, обнаружив в себе сентиментальное пристрастие к старым погостам, к ветхим и пышным надгробьям, Фима во второй уже раз пришел сегодня в Йозефов, еврейский квартал древних синагог и старого кладбища, по которому уже побродил однажды, но потянуло еще…
Был будний, слегка дождливый день, серое и пустынное кладбище настраивало на философский лад. Но «печаль была светла». Покосившиеся, покрытые патиной и мохом надгробья, теснившиеся одно над другим порою в пять-семь рядов, тихо говорили что-то Фиме на неведомом ему древнееврейском, и ему казалось, что он понимает… Он ощутил с удивительно острой, неожиданной очевидностью свою коренную, кровную связь с этими раввинами и цадиками, учителями и торговцами, портными и часовщиками, что столетиями лежат здесь в покое, безвестные для дальних потомков и забытые миром. Наверное, многие из них, если не все, старались жить, как и Фима, мирно и тихо трудясь ради куска хлеба и немножечко ради собственного удовольствия, вкушая скромные радости и опасливо сторонясь недружелюбного, непредсказуемого общества. Он не молился Богу, как они, но не видел в безверии греха, оправдываясь перед собою тем, что беззлобие и добросердечность, которые не он один признавал за собой, вполне достаточная страховка на тот случай, если Всевышний все-таки есть и суд будет праведным. Еще одной препоной на пути к вере, если решил бы пойти по нему, наверняка стал бы его неискоренимо иронический взгляд на вещи, на мир. С этим он уж точно ничего не смог бы поделать!
Фима устал и присел на краешек влажной плиты, подстелив сложенную в несколько слоев газетку. Ему было спокойно и хорошо, еще недавно терзавшие его мысли, воспоминания и комплексы остались в России, в поезде, в прошлом, в другой, невозвратной жизни. Он закурил, посчитав, что может себе позволить маленькую приятную слабость в дополнение к такому душевному комфорту. Видимо, октябрьское безлюдье на этом участке кладбища в простой рабочий день так и не будет нарушено сегодня, а дальше – глубокая осень, все меньше туристов, зима…
Надо же, какая-то женщина в сером плаще и черной узкополой шляпке все же объявилась на тропинке, ведущей от основной аллеи. Фима с интересом смотрел на приближающуюся фигуру и ощутил что-то романтическое в этой встрече с незнакомкой в окружении вековых надгробий.
Женщина неторопливо приблизилась, глядя себе под ноги, подняла голову и огляделась, лишь рассеянным быстрым взглядом скользнув по Фиминому лицу. Она была красива, и даже неуместные в этот пасмурный день темные очки не отвлекали взора от утонченных черт лица и окаймлявших его светлых волос, едва пробивавшихся из-под шляпки.
Фима галантно привстал, произнес по-чешски «добры ден» и ненарочито приветливо улыбнулся. Она улыбнулась в ответ, подошла еще ближе, улыбка вдруг исчезла, и со словами «добры ден, господин Клеточник» резким ударом мгновенно извлеченного из рукава стилета проткнула Фиму насквозь.
У Норы была сильная, твердая, натренированная в спортзале рука.
Если бы он остался жив, первое, что сделал бы, – похлопотал о возможности быть похороненным на Йозефове. Но на этом кладбище давным-давно не хоронили. Ефиму Романовичу Фогелю досталось землицы на дальнем, под городом. Что делать, с хорошими местами на погостах у всех больших городов проблемы.