Романы - Александр Вельтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иве Олельковичу видится во сне Кощей:
Старик не старик, а сед как лунь и весь в морщинах; человек не человек, а с руками и ногами; зверь не зверь, а с когтями и с хвостом длинным, как вдаль извивающаяся дорога; птица не птица, а с красным клювом да с мохнатыми крыльями, как у нетопыря; конь не конь, а из ноздрей дым столбом, из ушей полымя.
Чудовище несет на себе Мириану Боиборзовну; вокруг него день не день и неуденье; ночь не ночь и не полуночь, а так что-то светлее полудня, темнее полуночи; а Мириана Боиборзовна, бледная, как утренний месяц, так и рвется, так и мечется, а слезы из очей как перекатный жемчуг.
Взбурился Ива Олелькович. Хвать за шлем – шлем к столу прирос; хвать за меч – меч к бедру прирос; хвать за сулицу – гнется в три дуги.
– У у у! – заревел Ива, бросился на Кощея, вцепился в него.
– О о о! – раздалось над его ухом. Ива очнулся.
В руках его борода посланца Княгини Яснельды, Боярина, который пришел звать его к ней в гости, в Княжой сад, где она уже ожидает его с Боярами, думцами, гриднями, мечниками, купцами и со всею дворнею Княженецкой и со всеми жилыми и вящшими людьми Белогородскими.
Ива Олелькович, видя, что у него в руках не Кощеева борода, бросил клок волос в лицо Боярину и стал осматривать кругом себя: тут ли меч, тут ли шлем, тут ли все прочие его доспехи, все прочее его вооружение, и особенно чёлка из длинных конских крашеных хвостов.
Все было налицо; богатырь успокоился. Между тем Боярин, оправив бороду, поклонился ему земно и произнес речь призвания богатыря на пир Княжеский.
Ива Олелькович готов уже был произнести: «Нетути!» – но Лазарь предупредил это грозное слово вопросом: доспехи воинские наденет он или оксамитный кожух, сеянный камением и жемчюгом, присланный ему Княгинею?
Ива Олелькович и смотреть не хотел на одежду, не свойственную человеку ратному.
Едва только облачился он во всеоружие, явились от Княгини еще несколько посланцев, Бояр, с приглашениями. Они взяли его под руки и повели в сад, где Княгиня, возвратись от литургии, ожидала уже его с нетерпением, сидя на резном пристольце, под заветною душистой липой; подле нее был другой, на котором она посадила богатыря Иву Олельковича.
– Как изволил спать-ночевать, государь Ива Олелькович? – произнесла Княгиня.
– Ась? – отвечал он.
Княгиня не знала, что говорить далее; так сильно было уважение ее к великому мужу, храброму и могучему витязю.
Начались гощения, начались песни и игрища.
Хоровод пошел по поляне сада; заплясали и два медведя; заходили ходунами и скоморохи в птичьих и звериных харях, в разноцветных перьях и в кожухах, вывороченных наизнанку.
Иве Олельковичу поднесли чару меду сладкого, но он не обращал на нее внимания, махнул рукой, чтоб не мешали ему смотреть на пляску и борьбу медведей.
– Эхэхэ! – кричал Читан, водящий медведей. – Не весть то, чи видмедь молодый, чи куропатва стара?..
Медведи заревели!
– Эгэгэ!.. а як-то, побачим, старая баба молодую брагу пила, да ее витром с ног сбило?.. як-то, побачим?
Медведю дали в чаше пива; он взял чашу лапами, выпил, стал переваливаться с ноги на ногу, зашатался и грохнулся об землю.
Читан продолжал таким образом допрашивать медведей про дела людские, про грехи мирские, а между тем к Иве Олельковичу подошли думцы Княжеские, сопровождаемые всеми вящшими мужами Белогородскими.
Они сняли шапки, поклонились Княгине и потом богатырю и повели речь:
– Велик есть в людях славный и лепый витязь Ива Олелькович! Спас он нас от врага всепагубного! Молят тебя, благородный осударь Ива Олелькович, град наш и веси вси, и народ наш, и церковь, и вдовствующая Княгыня: сесть на стол Княжеский Белогородский, и сидеть и княжить и хранить ны от силы Мамаевой, иже на Русь грядет. И приять в жену себе Княгыню Яснельду, с веном великим; она же тебе статность друга, благородие Княжеское и красоту свою дарствует!
Княгиня Яснельда, склонив взоры, зарделась как вечерняя заря. Бояре ожидали ответа. Ива Олелькович молчал; его внимание было устремлено на толпящихся вдали скоморохов.
– Государь Ива Олелькович! – продолжали Бояре, поклонившись опять до земли. – Одари нас твоим соглашением!
– Ась? – вскричал богатырь и сердито махнул рукою, чтоб все отошли прочь и не мешали ему смотреть на борьбу силачей.
Яснельда покатилась без памяти на руки Боярынь своих; ее понесли в палаты. Но обиженная гордость скоро возвратила ей память. «Вкиньте его в темный погреб!.. Вкиньте за обиду Белогородскую!» – произнесла она окружающим, и все бросились исполнять волю Княгини.
Но кто же осмелится взять богатыря Иву Олельковича?
Душа его вооружена мужеством, а тело силою.
По долгом совещании исполнители воли Княжеской всыпают сонного зелья в турий рог меду сладкого, идут к Иве Олельковичу.
Они застают его в толпе скоморохов, песельников и народа, подле двух медведей, повторявших пляску, полюбившуюся богатырю. Лазарь, красный, как раскаленный уголь, стоял подле своего барича. Он хохотал, заливался, как будто не перед добром.
– Государь Ива Олелькович! Княгиня кланяется тебе стопою меду сладкого, – сказали Бояре, поднося на серебряном подносе мед.
Ива не отказался, выпил.
Рожок залился, песельники гаркнули веселую песню, медведи заплясали.
Княжеские конюхи повели Лазаря на угощенье.
Бояре сторожат богатыря.
Вот отрывистый хохот его тихнет; глаза его слипаются.
– Княгиня просит Иву Олельковича в упокой! – говорят ему Бояре, почтительно кланяясь, и берут его под руки.
Ива Олелькович не противится. Латы на нем тяжелеют, шлем свихнулся на сторону, голова на другую.
Вот ведут его с честью в палаты Княжеские; проходят широкие сени, проходят дубовые двери, проходят подвал. В подвале темно. Является провожатый с фонарем, отворяют еще двери дубовые, кованные железом, вступают в низменный покой.
Ива покорен, как младенец; он уже едва переступает, храпит. Снимают с головы его шлем, отвязывают меч и тихо, молча, будто боясь, чтоб не разбудить уснувшего богатыря, кладут его на настланные снопы.
Молча, на цыпочках все выходят; двери притворяются; запор скрыпнул; медленно поворачивается ключ, и удар щеколды глухо раздается по подвалу.
XIСлухом земля полнится, и потому возможно ли, чтоб стоустая молва и велеречивая слава умолчали о подвиге богатыря Ивы Олельковича?
Мамай, сердитуя, как лев, пыхая, как неутолимая эхидна, кочевал уже при устье реки Воронежа. Тут ожидал он своих пособников, Ягайла Литовского и Князя Олега Рязанского; но они, узнав, что Князь Димитрий Московский не утулил[253] лица своего и с Двором Княжеским не бежит в Новгород или в пустыни Двинские, не торопились соединиться с Мамаем.
Особенно Олег, хитрый и увертливый, как птица, следовал правилу: кто силен, тот и прав, кто в золоте, тот и друг; и потому, до времени, он избрал мудрую средину между Мамаем и Димитрием и дружески протянул одному правую, а другому левую руку.
Медленно стягивалась рать его к Оке; Белогородская отчина, принадлежавшая вдовствующей сестре его, Яснель-де, также поставляла часть войска.
Пришедшие из Белгорода воины рассказывали про чудесное спасение города богатырем Ивою Олельковичем от нечистой Измаильтянской силы.
«Велик и могуч, – говорили они, – богатырь Ива; ростом он выше Княжеских палат, а плечо от плеча далеко, как утро от вечера; с ног до головы окован в железную броню; мечом рубит горы наполы; лук у него величиною с дугу-радугу; тул с черную тучу, полную громовых стрел; а палице и меры нет».
Наслушавшись досыта рассказов про Иву Олельковича, как одним махом побил он целый лес силы нечистой, доверчивые Рязанцы, перенося рост и силу Ивы Олельковича из уст в уста, взлелеяли его и взрастили выше небес, сильнее древнего богатыря Силы Рязаныча, которого едва земля на себе носила.
Слухи дошли до Князя. Олег возрадовался чудной новости – она предупредила его намерение клич кликать по всей отчине своей и вызывать сильных и могучих богатырей. Он слышал, что у Димитрия в войске есть витязи Пересвет и Ослябя, которые хвалятся одни идти на всю силу Мамаеву, как же не поверить самовидцам о дивном богатыре Иве?
Покуда Олег снаряжает послов к сестре своей, просить отпустить к нему великого и могучего нашего витязя, мы возвратимся в те четыре стены, между коими заключен Ива Олелькович.
Читатели могли полагать, что, заключив героя романа в темницу, нам нечего будет сказать про него до самой минуты освобождения; но это неосновательно. Человек живет двоякою жизнью: положительною, т. е. деятельною, видимо, стремящеюся к своему концу, и жизнью отрицательною, стремящеюся к своему началу.