Девичьи сны - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава шестнадцатая
Балтийск. 1948–1950 годы
Шел дождь, когда мы с Валей Сидельниковой приехали в Калининград, как с недавних пор стал называться Кенигсберг. Вокзал был разрушен, его должность «исполнял» вагон, снятый с колес. Перрон был изрыт воронками, залитыми водой. В одну из них я провалилась, набрала в туфли воды. Таща свои нелегкие чемоданы, мы дважды прошли перрон из конца в конец и убедились, что, вопреки тому, что было обещано в Ленинграде, никто с метеостанции нас не встретил.
— Ну ясно. — Валя поставила чемодан в лужу и принялась запихивать свои белокурые кудряшки под мокрый зеленый берет. — Так я и знала. Никому нельзя верить.
День был пасмурный и безрадостный, как и мое настроение. Вокруг, насколько достигал взгляд, громоздились горы щебня — разрушенный Кенигсберг пугал, наводил на мысли о невозможности жить.
Жизнь, однако, если и не бурлила, то, во всяком случае, трепыхалась и в этом гиблом месте. Возле нас останавливались моряки — офицеры, матросы, — интересовались, кто мы и куда направляемся, и вскоре мы узнали, что в Пиллау сегодня поезда уже не будет, поезд недавно ушел, и надо искать попутную машину. Разбитной малый, старшина какой-то статьи, подхватил наши чемоданы и пустился наискосок через площадь, в ущелье между развалин, явно устремляясь к уцелевшему строению с надписью на куске фанеры: «Закусочная». Мы с Валькой еле поспевали за разбитным малым, беспокоясь за чемоданы, — черт его знает, куда нас ведут и с какими намерениями.
— Товарищ! — крикнула Валя встревоженно. — Эй, товарищ моряк! Отдайте чемоданы! Сейчас же!
Старшина остановился, окинул нас насмешливо-дурашливым взглядом.
— Нате. — Протянул нам чемоданы. — Мне без них даже удобнее. А я так понял, вы в Пиллау хотите.
— Да, в Пиллау, — сказала Валя. Она была языкастая, умела разговаривать с людьми, не то что я. — Но пешком мы не побежим.
— Да вот же машина, — кивнул старшина на грузовик, покорно мокнувший возле закусочной. — Мой старлей сейчас заправится, и мы туда поедем.
Но поехали мы еще не скоро. Старший лейтенант, начальник разбитного старшины-шофера, выйдя из закусочной, приветствовал нас самым сердечным образом. Он был почти на голову ниже долговязой Вали. Меня он сразу обнял за талию и пригласил сесть рядом с ним в кабину грузовика. Я отвела его руку и объявила, что поеду с подругой в кузове. После этого старлей потерял к нам интерес. Мы с Валей вскарабкались в кузов и сели у стенки кабины на какие-то ящики. Кроме нас, в кузов забрались еще трое — хриплоголосый мичман с коричневой обожженной щекой и два матроса. Из их разговоров я уразумела, что приехали они из Пиллау в Калининград за приборами или запчастями для торпед, ящики с приборами и стояли в кузове, но обратный их путь в Пиллау был довольно извилист. Я и не подозревала, что в разрушенном городе так много закусочных, — и, по-моему, старлей не пропустил ни одной. Наши спутники усердно «заправлялись», а мы, отказавшись составить им компанию, мокли в кузове и обреченно ждали, утешаясь логичной мыслью, что хотя в Калининграде и много закусочных, но все же не до бесконечности. Все они были сильно на взводе — к счастью, кроме шофера, иначе мы никогда бы не добрались до Пиллау.
Дождь продолжал лить с тупым упорством. Мичман накрыл нас с Валей плащ-палаткой и сам поместился между нами, обняв обеих, ну и черт с ним, отбиваться особенно не пришлось, потому что он вскоре заснул, захрапел у меня на плече. Грузовик трясся на разбитом шоссе, летели мимо деревья, столбы, каменные одноэтажные дома с островерхими черепичными крышами — и наконец мы въехали в Пиллау. На заставе у нас проверили документы. Покатили по длинной улице, слева тянулось полотно железной дороги, справа выстроились в линию серые скучные островерхие дома. Господи, куда меня занесло! Вот станция, черный пыхтящий паровоз, запряженный в три товарных вагона. За станцией канал, что ли, там мачты и трубы кораблей. Поворот направо. Огромное мрачное красно-серое здание. Старлей, заметно протрезвевший, объяснил нам, что тут, в штабе флота, скажут, как пройти на метеостанцию, а им нужно ехать дальше к себе. Мы поблагодарили его и стали вылезать из кузова, отбиваясь от поддержки — осторожного лапанья — матросов. Мичман сладко спал под своей плащ-палаткой.
Мокрые, голодные, безумно уставшие, мы добрались наконец до метеостанции, на которой ожидали нас не сегодня, а послезавтра (произошла путаница с датами в телеграмме). Ничего, не умерли.
Какое-то время мы жили в общежитии, в неуютной комнате, вместе с поварихой и парикмахершей местного района СНиС[5]. Обе они были из «перемещенных лиц», проще говоря — из тех, кто был угнан немцами в Германию, и, наслушавшись их рассказов, я поняла, что мои беды — это, как говорится, семечки по сравнению с тем, что они пережили.
И все же нет! Не семечки… Разве то, что моя любовь, первая в жизни любовь оборвалась столь неожиданно и резко — не такая уж страшная беда? Страшная! Я без конца думала о моем Ванечке Мачихине, вспоминала его серые, в самую душу глядящие глаза, его негромкий, чуть заикающийся голос… За что, за что его арестовали? Самого лучшего, доброго, бескорыстного… Я знала, что арестовывают многих… мой отчим Калмыков не раз говорил, что мы окружены врагами, враги повсюду, хитрые, маскирующиеся, — но Ваня-то наверняка не враг. Я плакала тайком, душа у меня изнывала… Вопреки всякой логике ждала письма от Авдея Ивановича, — дескать, Ваню отпустили, он ни в чем не виноват… О, как я ждала…
По вечерам к поварихе и парикмахерше приходили кавалеры. Приносили выпивку — плохо очищенный пахучий спирт — и консервы. Мы с Валей отказывались пить и часа на три покидали комнату. Бродили по темнеющим улицам, по парку, примыкающему к песчаному пляжу. Валя немного прихрамывала — в первую блокадную зиму при бомбежке ей повредило голень обломком рухнувшей стены. Она быстро уставала, цеплялась за меня и ругательски ругала мужчин. Во всех мерзостях жизни, по ее твердому убеждению, были виноваты мужчины. Из-за них весь этот бардак — войны, нехватка жратвы, несправедливость, одиночество женщин. Бабы же, утверждала она, просто дуры. Если бы бабы проявили твердость и перестали давать мужчинам, те бы живо присмирели, и жизнь очень даже скоро переменилась к лучшему.
— Не знаю, не знаю, — отвечала я на ее резкие монологи. — По-моему, не все мужчины мерзавцы.
— «Не знаю»! Не знаешь, потому что ты целочка.
— Глупости говоришь!
— Не глупости, а умности! Когда спишь с мужиком, он наглеет. Можешь мне поверить. Ты становишься ему все равно что подстилка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});