В предчувствии апокалипсиса - Валерий Сдобняков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
B. C. Я читал документы именно по северным переселенцам, справки проверок Генеральной прокуратуры… Во всяком случае, цели, чтобы просто уничтожать народ, конечно, не было. Это совершенно точно, об этом говорят документы. (Понимая всю болезненность и непростоту затронутой Шиховым темы, в качестве примечания мы публикуем в конце беседы некоторые, очень важные на наш взгляд, документы).*
К. Ш. Ну смотрите: большой колхоз, звероферма – и лишь один человек, мой отец, комендант. Всё! Никаких иных властей, карательных служб, надзора за жителями этого посёлка не было. Повторяю: один на всю округу. Больше никакой власти, чтобы хоть как-то соблюдался порядок. Когда началась война, то мы жили уже в другом посёлке, населённом донскими казаками и где была организована рыболовецкая артель на знаменитом раньше громадном Кож-озере – около шести километров шириной и двадцать с лишним длиной. На берегу озера стоял монастырь, к тому времени разорённый, в нём и жили рыбаки. В 1942 году, в самый трудный период войны, отец собрал всех мужиков посёлка, сам во главе (а ему тогда было уже сорок лет), и все вместе они отправились на фронт. Служили на Ладоге, охраняли «Дорогу жизни». Демобилизовали отца по контузии в 1944 году, после того, как два раза выкопали из воронок, по сути, из могилы. Вообще, отец не любил рассказывать о войне. Лишь иногда вспоминал, что на Ладоге гибли от десяти до пятнадцати машин ежедневно. Страшная мясорубка! Немцы расстреливали людей и с воздуха, и с берега артиллерией.
B. C. Это иллюстрация к тому, как «высокоразвиты и благородны» европейские цивилизации. Только почему-то, куда бы их нога ни ступала, везде льётся невинная человеческая кровь. Страдания и разрушения несут эти самовлюблённые и сверхэгоистичные цивилизации другим народам. Так было раньше, так происходит и сейчас. И никогда они не будут относиться к другим народам иначе, как по-варварски. Потому у них и такая патологическая ненависть к России, что мы никак пока не поддаёмся, не становимся рабами «просвещённой Европы», не скатываемся в современное европейское варварство. Вы посмотрите, как все западные страны обрадовались, когда стало возможно безнаказанно, не опасаясь, бомбить Ливию. Все до единого бросились, и им глубоко было наплевать, что от осколков их бомб и ракет гибнут беззащитные, невинные люди, включая стариков и детей.
К. Ш. Да, конечно…
B. C. Но вернёмся к вашему отцу.
К. Ш. Хоть его и демобилизовали по полной инвалидности, но он остался служить в войсках НКВД, был комендантом в лесных посёлках, где работали лесорубы. Это не леспромхозы, а лесотранспортные хозяйства. Они заготавливали дрова для железной дороги. Я тогда учился в третьем-четвёртом классе. Старший брат Анатолий погиб в 1941 году под Москвой. Ему не было и восемнадцати, когда добровольцем ушёл на фронт. И уж раз мы заговорили о войне, вспомню, как впервые услышал о Победе. В школе 9 мая вдруг отменили уроки, а всех ребятишек послали по близлежащим посёлкам и деревням объявить о Победе. И мы на палки, прутья, что попалось под руки, повязали свои красные пионерские галстуки и с этими флагами в руках побежали сообщать радостную весть. Иного способа объявить об окончании войны тогда в наших краях просто не было.
B. C. Это удивительный факт. Вообще ваши родители сами-то из каких краёв, они коренные северяне, архангельские?
К. Ш. Да, северяне, только мать родилась в деревне Шидозеро на берегу Северной Двины. Девичья фамилия её Попова. И хотя на Севере это часто встречающаяся фамилия, она, видимо, всё-таки из священнического рода. А у отца биография довольно любопытная. Он из крестьянской семьи, родом из деревни Кокуй Шенкурского района. Это южнее Архангельска. У него была очень многодетная семья, с которой он почему-то не поддерживал отношения. По материнской линии я знаю много родственников, а вот по отцовой – нет. Когда отцу было шесть лет, его отдали в монастырь. Было принято, что при каком-то несчастии семья брала на себя обет и отправляла одного из своих сыновей на послушание в монастырь. Отец шестилетним мальчиком (он с 1902 года рождения) был отдан в Антонио-Сийский монастырь и пробыл там девять лет, до 1917 года.
B. C. Это много.
К. Ш. Да, это много. В 1917 году он оттуда ушёл. Отец очень не любил вспоминать этот период своей жизни и до конца своих дней оставался атеистом. Не воинствующим, но неуклонным в своих атеистических принципах. В шестнадцать лет он пережил оккупацию Севера англичанами, работал санитаром в английском госпитале. После освобождения ушёл служить в Красную Армию, в войска ЧОНа. Об этом он тоже не очень охотно рассказывал. Я его пытал, чтобы он повспоминал, как воевал с махновцами, но на это отец только отмахивался: было дело – и всё. После гражданской войны вернулся в родные края, на Север, и уже тут познакомился с моей матерью. Я уже рассказывал, что отец воевал. Вернувшись с фронта, он продолжил работать комендантом в посёлках спецпереселенцев. В 1947 году, когда эти посёлки ликвидировали, отец отказался пойти на службу уже в настоящие органы госбезопасности. Вместо этого стал валить лес вместе со своими недавними подопечными. За что и поплатился. В 1950-м по сфабрикованному делу его осудили, но после смерти Сталина полностью реабилитировали, восстановили его членство в коммунистической партии. Вот такая не простая судьба у отца. Вообще я должен честно сказать, что бесконечно благодарен отцу и столь же бесконечно корю себя за то, что всё-таки не отдал должного своей семье, своим родителям, своим двум сёстрам. Потому что, когда я уехал в Горький учиться в художественном училище, то сестрёнка, которая на два года моложе меня, закончив пятый класс, ушла работать на почту, чтобы была возможность помогать своему братику, высылать по сто рублей, как отец и мать. Затем младшая, тоже закончив пятый класс, не стала дальше учиться, а пошла работать. Именно им я обязан тем, что в труднейшие годы смог выучиться и стать художником. Они всё сделали для того, чтобы я получил образование и в будущем имел кусок хлеба.
B. C. Значит, почувствовали, что какое-то «художественное начало» в сыне и брате было?
К. Ш. Не знаю… У отца, думаю, была мечта дать образование хотя бы одному сыну. Чтобы хоть кто-то из его семьи, как он говорил, «вышел в люди». А я в детстве во время войны так накопался в огороде, так намучился с картошкой, столько слёз пролил, окучивая и выкапывая её, что поклялся себе: если вдруг выйду в люди, то лопату в руки больше никогда в жизни не возьму. Но прошло время, и я не только сам, но и детей приучил, что картошка в доме должна быть только своя. И вот с 1961 года приезжаю в эту деревню и неизменно засаживаю усад картошкой. Теперь уже далеко не всю землю обрабатываем, но всё же сажаем морковку, свёклу, картошку, лук…
B. C. Земля тянет к себе?
К. Ш. Причём мне доставляет удовольствие обрабатывать её. Это и в живописи помогает. Стоять сутками у холста невозможно, вот я и перемежаю – то пишу картину, то обрабатываю землю.
B. C. Значит, есть в творчестве и в работе на земле, в крестьянском труде что-то близкое, неотделимое друг от друга. А вообще откуда взялся в вас этот позыв к рисованию, к живописи, к отображению окружающего мира через краски? Ведь это наверняка происходило как-то постепенно?
К. Ш. Все дети рисуют. Я не исключение. Но ещё когда только начинал ходить в детский садик, то уже умел читать. А книги иллюстрировались замечательными картинками. Я как-то быстро развивался. Заметив мои старания, меня рано стали привлекать к оформлению всяких плакатов, лозунгов. Со временем это прошло, но когда я вернулся от бабушки в посёлок к родителям, и мы, дети, стали жить в интернате (там я закончил шестой и седьмой классы), то у нас была воспитательница – пожилая женщина. Она сама занималась искусством и всех нас, четырнадцать своих интернатских воспитанников, научила рисовать. Но всё-таки самым главным, я считаю, было ещё вот что: каждый работник нашего посёлка после войны имел право раз в году по бесплатному билету съездить в любую точку Советского Союза. Многие ехали отдыхать на юг. А все дороги с Севера шли лишь через Москву. И вот эти отдыхающие шли не только в ЦУМы и ГУМы, но ещё и в Третьяковскую галерею и привозили оттуда массу дешёвых открыток. Они были плохого качества, никакого отношения к настоящему искусству не имели (их продавали в ларьках около галереи), но каждый, кто возвращался из этих поездок, затем собирал в школе или в Доме культуры ребят и взрослых и часами рассказывал о том, что увидел в Третьяковке (о картинах Шишкина, Айвазовского, Васнецова), и показывал открытки. И я до сих пор помню, с каким восторгом слушал эти рассказы, представлял, какие шедевры выставлены в галерее, какая там красота.