Аэростаты. Первая кровь - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и всякого человека, попавшего в подобные обстоятельства, меня подстерегал стокгольмский синдром. Я не поддался только потому, что, несмотря на мои постоянные усилия, мятежники все-таки убивали некоторых заложников, иногда у меня на глазах. Я изо всех сил старался не смотреть на окровавленные тела. Если мятежники обнаружат, что бельгийский консул падает в обморок при виде крови, я утрачу всякое доверие, со мной будет покончено.
Гбенье заметил мою уловку.
– Господин консул, почему вы не смотрите на труп своего соотечественника?
– Из почтения к его душе, господин президент.
Мой ответ нашел у них понимание.
Каждый раз, когда убивали заложника, мне приходилось бороться с ужасом и отчаянием, спорить с собой, запрещать становиться врагом самому себе. Если мой моральный дух не будет тверже стали, я больше не смогу вести свою словесную защиту.
У каждого свои способы не отчаиваться. Мой состоял в отрицании мысли, что существует другой мир: все происходит здесь и сейчас, иной жизни у меня никогда не было. Если я начну думать о семье, я пропал. Иногда я утрачивал бдительность, и меня осаждали невообразимо сладкие грезы, вроде запаха волос Даниель. Приходилось немедленно их изгонять, иначе я затоскую и стану уязвимым.
Стокгольмский синдром сильно упрощают. В нем не одна только любовь. Стоило охраннику сбавить тон и орать не так громко, стоило раздатчику по недосмотру налить вам лишний черпак, стоило кому-нибудь взглянуть на вас по-человечески, начать слушать вас как достойного противника – и вас окатывало волной неодолимой благодарности. Если вы накануне избежали дурного обращения, вы уже уверены в своем избранничестве. Вы не влюбляетесь, а чувствуете себя на удивление любимым. Это какой-то вариант эротомании, которая может осложняться парадоксальным мазохизмом. Влюбленный заложник – это тот, у кого уверенность, что он любим, вызывает расстройство маниакального типа.
Я ни разу не влюблялся в моих тюремщиков, но мне приходилось подавлять порывы благодарности, когда какой-нибудь мятежник на нашей сходке горячо поддерживал мои слова.
Поскольку их новое государство заявляло о себе как о коммунистическом, я пытался изображать из себя большего марксиста, чем сам Маркс:
– Собственность – это кража. Если вы завладели городом, значит, вы его украли.
– Мы им не владеем, мы его оккупируем. Это большая разница.
– Как вы считаете, по какому закону правомерно держать нас в заложниках?
– Революция – не званый ужин.
– Мне кажется, это не лучший метод, он вредит репутации молодой страны, которая хочет видеть себя образцом для других.
– Если бы вы следили за этим делом по брюссельским газетам, ваши симпатии были бы на нашей стороне.
Последний аргумент приводил меня в замешательство. Я старался убедить себя, что он ложен, но сомнения оставались. Так что красноречие мятежников всегда брало верх.
Ел я чаще всего во время толковища. Бананы, арахис, моамбе[25], сака-сака[26] – мне все казалось очень вкусным. Ситуация не только не отбивала мне аппетит, но и побуждала есть больше, чем обычно.
Питались заложники из гостиничных запасов консервов, к счастью, неисчерпаемых. Многим они очень быстро надоели. Но не мне. Признаюсь, мне частенько случалось вести с некоторыми соотечественниками такого рода разговоры:
– Тоскливо, да?
– О да.
– Ничего не хочется, пропал аппетит?
– Вот именно.
– Тогда отдай мне свою банку равиоли.
И меня нисколько не волновало, что я ем прямо из консервной банки.
За время нашего заточения в гостинице родилось несколько младенцев. Каждый раз я испытывал такое потрясение, словно сам стал отцом.
Убийства заложников случались чаще всего в отсутствие главарей. Поэтому я пускал в ход все средства, чтобы не давать им отлучаться. В дождливые дни мне бывало легче добиться, чтобы переговоры проходили в холле “Палас-отеля”. К несчастью, почти все время стояла отличная погода, и меня уводили на сходку на берег реки.
Случалось, меня предупреждали о готовящейся казни. Я прибегал и вставал между жертвой и палачами. Если меня спрашивали, что я здесь делаю, я отвечал:
– Это моя работа.
– Вы работаете живым щитом?
– Я переговорщик.
– Кто вас назначил?
– Президент Гбенье.
Имя Гбенье расхолаживало кандидатов в убийцы. Увы, иногда этот прием не срабатывал. Нет ничего хуже, чем быть свидетелем убийства, не имея возможности вмешаться. Я следовал призыву Ницше, отводил взор[27], не из приверженности веселой науке, но чтобы не упасть в обморок; это неизменно вызывало расспросы, о которых я уже упоминал.
Бывало и так, что мне попадались на глаза не самые свежие трупы заложников.
– А на них вы смотрите? – удивлялись мятежники.
– Их душа уже отлетела.
Перевод: кровь подсохла.
Каждый новый убитый обозначал пределы моей власти как переговорщика. Помимо ужаса, меня снедало чувство вины. Тогда мне приходилось вести переговоры с самим собой: “Ты не можешь быть везде одновременно. Без тебя всех заложников перебили бы в первый же день”. И мне стоило