Звезды и немного нервно: Мемуарные виньетки - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, например, однажды очень остро почувствовал это в строчках:
… Я ушел из магазина мясного
Как только зимы был конец
И тогда же жену обманув
В новых туфлях я шел по бульвару
И тогда я тебя повстречал
Моя Таня моя дорогая
Жизнь меня делала не только
но и делала меня кочегаром
я и грузчиком был на плечах
Вот и с мясниками побывал в друзьях
Однако объяснить, почему это должно нравиться, затрудняюсь. Объяснения заведут далеко, они покажутся сложными, специальными (нарочито вульгарный, «весенний» акцент на новых туфлях; «примитивизм»: моя Таня моя дорогая; «кубистический» сдвиг: грузчиком… на плечах; неуклюжее формирование финальной рифмы; и т. д.) и неубедительными. Да и потом, когда автор войдет в стандартный лицейский курс, они все равно будут признаны недостаточными, но уже как не охватывающие всех глубин его творчества.
А вот противоположный пример, тоже из собственного опыта. Набокова я оценил задолго до его массированного внедрения в российское сознание, но понимаю и люблю у него далеко не все. Не говоря о большинстве его рассказов, которые, за исключением «Весны в Фиальте», нахожу вымученными, не понимаю я и «Защиту Лужина». Я никак не могу подобрать того угла зрения, под которым роман ожил бы для меня, задышал, стал по-человечески мне интересен. Я не знаю, вернее, не чувствую, сопереживать ли мне герою, доброжелательно, но отчужденно над ним посмеиваться или же просто восхищаться ледяной иронией автора. Как «позиционироваться» по отношению к Козьме Пруткову, Льюису Кэрроллу, Кафке, Хармсу, Лимонову и Пригову, знаю, а тут пас.
Как-то раз, лет двадцать назад, на выставке современного искусства, кажется, в Вашингтоне, в музее Хиршхорн, я никак не мог понять, что за экспонат висит на стене. Там были какие-то щепочки и проволочки, но ни во что единое, хотя бы и «абстрактное», они не складывались. Оказалось (не помню, объяснил ли мне кто-то из посетителей, или было прописано в каталоге), что если подойти к стойке в середине зала и посмотреть в определенном направлении сквозь укрепленное на ней стекло, то щепочки и проволочки образуют поясной портрет обнаженной, слегка кубистический, но все-таки. Как говорится в анекдоте, – стекло такое.
Ну, тут дело было просто. В основе лежала всем знакомая природа и отчасти культура (ню), а над этим были надстроены две условности, обе понятные: одна общая (все зависит от угла зрения), другая конкретная (угол предписывается вот такой). Этому было легко научить, и дальше, уже с полным пониманием, можно было наслаждаться или плеваться.
С «Защитой Лужина» сложнее. Уж и канонизирован Набоков, и прочесть о нем есть где, и Ходасевич, которому я обычно верю, хвалит. Правда, недавно у Георгия Иванова я наткнулся на ядовитые соображения о подражании автора «Защиты» французским беллетристам средней руки. В том смысле, что по-русски такое делается, действительно, впервые, но в европейском масштабе не новость. Аргумент ли это, не знаю. Имен конкретных французов там нет, а сам факт переноса на русскую почву чего-то западного не предосудителен. Пушкин это делал, символисты делали, Лимонова вот уличают в подражании Генри Миллеру и Жану Жене. Но не чувствую «Защиту Лужина», и все тут. А вроде карты в руки.
Кстати, о Георгии Иванове. С удовольствием перечитал его «Китайские тени» и «Петербургские зимы», так скандализовавшие многих, включая Ахматову. Его на 75 % выдуманные (по собственному признанию) истории о выдающихся современниках много лучше всей остальной его ходульной фикшн, именно тем, как он подрисовал этим монам лизам всякие дурацкие усы, каждому свои: Мандельштаму – дочку Липочку, Кузмину – секретаря Агашку, Шилейке – утащенную из музея руку египетской мумии. Но, опять-таки, на вкус на цвет… Мне нравится, но кому-то нравится и катаевский «Алмазный венец».
В общем, как у Зощенко. «Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то – да, конкретно фактически».
Безнадёга
Свою работу в Корнелле я начал на птичьих правах. Сначала – в престижной, но очень временной роли старшего стипендиата (Senior Fellow) Общества гуманитарных наук (Society for the Humanities), затем – во временной же должности на русской кафедре, замещая ушедшего в отпуск преподавателя. Превращение этих внештатных позиций в постоянную профессорскую ставку (tenure) было делом непростым, при всем расположении ко мне декана колледжа Алэна Сезнека (Alain Seznec), заведующего кафедрой русской литературы Джорджа Гибиана и других коллег. Впрочем, я был полон оптимизма, подкреплявшегося по-российски гипертрофированным представлением о собственной ценности, и увлечен перспективой проведения семинара по все еще полузапретному на родине Пастернаку. Советские цепи были мною успешно потеряны, предстояло обретение всего мира. На этом фоне американская озабоченность получением tenure казалась мне удручающе мелкой. (Не забуду слов одного корнелльского коллеги: «Вот решается мое продвижение из доцентов в профессора [from Associate to Full Professorship]. Если повысят – ну что ж, так и надо, но если не повысят – какое унижение!» Повысили.)
Джордж меня, кажется, понимал, но не упускал из виду и административного аспекта моих первых шагов. Он заботливо справлялся о том, как идет семинар, кто его посещает, доволен ли я, довольны ли слушатели. Я рапортовал, что слушателей много (9?): практически все аспиранты русской кафедры плюс один очень сильный студент выпускного курса (senior), да еще два профессора: один – англичанин с английской кафедры, а другой – какой-то технарь. Англист русского языка не знает, но вместе с коллегой-русистом переводит стихи Пастернака и в семинаре очень активен.
– Это, наверно, Джон Столуорти (John Stallworthy), – угадал Джордж. – Он известный поэт и уважаемый профессор. Надо будет, чтобы он написал официальный отзыв о семинаре.
– Я думаю, он напишет. Он симпатичный, мы часто ходим вместе на ланч в Стэттлер Инн, и он консультируется со мной по поводу своих переводов. Ему очень хочется выпрямить Пастернака, ибо «по-английски так сказать нельзя», а я все твержу ему, что в том-то и фокус, что по-русски тоже нет [17] .
– А кто этот профессор с технического факультета?
– Точно не знаю. Такой незаметный, маленький. Он подошел ко мне перед началом, представился на ломаном русском языке и попросил разрешения ходить. Но умный – соображает неплохо…
– Узнайте фамилию. Надо будет и у него взять отзыв.
После очередного занятия я, извинившись, переспросил имя, фамилию и профессию «технаря» и затем доложил Джорджу:
– Он химик. Его фамилия Хофман (Hoffmann).
– Хофман? Неужели Роальд Хофман?!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});