Звезды и немного нервно: Мемуарные виньетки - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Узнайте фамилию. Надо будет и у него взять отзыв.
После очередного занятия я, извинившись, переспросил имя, фамилию и профессию «технаря» и затем доложил Джорджу:
– Он химик. Его фамилия Хофман (Hoffmann).
– Хофман? Неужели Роальд Хофман?!
– Да-да, Роальд, я еще подумал – одно из викингских имен, захваченных евреями: Гарольд Блум, Роальд Хофман.
– О, это выдающийся ученый. И он любит помогать диссидентам.
– Да, он сказал, что он из Польши. Кстати, он лучше всех в классе понимает мои структурные схемы, иногда и меня поправляет.
– Его отзыв был бы очень кстати.
С Роальдом Хофманом мы подружились. Его интересы далеко не ограничивались химией. Пользуясь возможностями, предоставляемыми университетом, и знанием нескольких европейских языков, он иногда «брал» тот или иной гуманитарный курс. Так, на следующий год после Пастернака он посещал семинар по «Фаусту» у видного корнелльского гётеведа Блэкуэлла.
Между тем, заготовка бумаг шла своим чередом, и вскоре под чутким руководством Джорджа, а также благодаря собранным мной приглашениям на работу в другие университеты – доказательствам моей конкурентоспособности, заветная tenure была получена, а в придачу к ней еще и должность заведующего довольно склочной кафедрой.
Но не об этом речь. Однажды в неурочное время меня вызвали на кампус. Машину я тогда еще не водил и потому спросил, насколько это срочно.
– Приезжайте скорей. Роальд Хофман получил Нобелевскую премию!
Я вскочил на велосипед и к Бейкер Лэб – зданию химического факультета – подъехал уже с готовой поздравительной формулой.
Огромный зал был полон. Сверкали юпитеры – снимали для телевидения. Была расстелена красная дорожка. Среди группы деканов и другого начальства выделялся тучный седой старик, физик-атомщик Ганс Бете (Hans Bethe), до тех пор единственный корнелльский нобелевец. Откуда-то издалека (из Австралии?) были привезены сестра и мать Роальда. Сам он стоял посередине всего этого гала-спектакля и, смущенно улыбаясь, принимал поздравления. Премию он получил вместе с каким-то японцем, но пополам делилась лишь сумма, лауреатом же он был полным. Подошла моя очередь.
– Роальд, я поздравляю вас, а главное – себя, ибо теперь я всегда смогу говорить, что преподавал (taught, букв. «обучал») одного Нобелевского лауреата другому.
Наша дружба на этом не прекратилась – Роальд не загордился. А во время одной из поездок в Москву, еще до перестройки, он даже отвез что-то моему папе, порадовав его высоким уровнем моих знакомств, но встревожив сообщением, что внизу его ждет черная «Волга».
Продолжалось наше общение и после моего переезда в Лос-Анджелес. Джордж и некоторые другие коллеги жалели о моем отъезде; кое-кто, насколько я понимаю, даже обиделся. А Роальд, в книжке стихов, изданной после получения премии, обратил ко мне целый стихотворный призыв вернуться из пошловато-солнечной Калифорнии «домой» в Итаку.
Я не вернулся, но во время визитов в Южную Калифорнию Роальд звонил, мы встречались, он приходил к нам с Ольгой на parties… Кроме того, он присылал свои статьи, то самостоятельные, то соавторские, на темы, пограничные между химией, культурологией и Талмудом. И – напряженно ожидал их обсуждения. Я, как мог, проявлял интерес, похваливал, но явно недостаточно. Я вчуже понимал его, ибо и сам жажду внимания к своим работам. Однако в человеке, достигшем, казалось бы, уже всего, такая неутоленная потребность в одобрении поражала и настораживала.
После его очередного визита в Санта-Монику с настойчивой демонстрацией очередного опуса до меня вдруг дошло.
– Надеяться абсолютно не на что, – сказал я Ольге. – Смотри, даже Нобелевка не помогает.
Ars poetica
Одновременно со мной старшим стипендиатом Общества гуманитарных наук в мой первый корнелльский год был моложавый, но уже известный английский литературовед модного марксистско-бахтинского толка Терри Иглтон (Eagleton). Ритуал Общества требовал, чтобы «старшие» выступали перед «младшими», в противном случае жаловавшимися на невнимание. Иглтон снизошел, но вместо доклада по теории литературы предложил спеть балладу собственного сочинения на ту же тему, – что и сделал. Он носил длинные волосы, расшитые ковбойские сапоги и какую-то по-битловски длиннополую шинель, так что гитара в его руках выглядела вполне к месту. Я, все еще исповедовавший вывезенную со структурно-семиотической родины веру в торжество Науки, с одной стороны, и в священную недосягаемость Поэзии, с другой, слушал с молчаливым отвращением. Слов у меня, как и у остальных слушателей, действительно не было – не отвечать же презренной прозой!
Сознаюсь, что, несмотря на выработанную, хочется думать, за последние пару десятков лет терпимость, меня и сегодня коробит при воспоминании. Если подумать, среди классических образцов литературного теоретизирования были и стихотворные – Горация, Буало, Верлена, и все же, для того ли формалисты рассохлые топтали сапоги и выясняли, как сделана «Шинель»?!
Напрасные совершенства
Это было под конец моего последнего корнелльского семестра, весной 1983 года. С Таней мы практически разошлись, она была у Дика в Монреале, а к Ольге в Санта-Монику я мог переехать только после окончания занятий. Я жил один в девятикомнатном доме и сходил с ума, как мог.
Тогда по приглашению своих местных поклонников – Каллера, Льюиса, Клайна – в Корнелл приехал Деррида. Я послушал одну из его лекций, нашел ее скучной, а разбор текста (кажется, «Перед законом» Кафки) малоизобретательным. В перерыве я поделился своими впечатлениями с Каллером, который стал меня уговаривать выступить, но я, понимая, что, чтобы вылезать с критикой, надо сначала пропахать немеряные завалы такой же скуки, уклонился. Это не помешало мне в тот же вечер быть приглашенным к Клайну на парти в честь почетного гостя.
Народу было не протолкнешься. Деррида меня не интересовал (деконструкция, собственно, и предрасполагает кмаргинализации всего центрального), я пил, ел, начинал томиться, пил еще и еще и вдруг оказался лицом к лицу с, иначе не скажешь, писаной красавицей. В кампусном университете все на виду, посторонние редкость, но слава Деррида, видимо, сыграла свою магнетическую роль. Незнакомка была тяжеловата, но породиста, с темными волосами, блестящими глазами и уверенной в себе мягкой повадкой. В своем длинном платье она напомнила мне Курбского перед троном Сигизмунда в начале второй серии «Ивана Грозного».
Я немедленно начал осаду, носившую, впрочем, прерывистый характер: мы сталкивались в толпе, обменивались репликами, что-то вместе пили, расходились, нас снова прибивало друг к другу и опять разносило в разные стороны. Я постепенно напивался и все настойчивее внушал ей, что впереди у нас что-то общее, ну хотя бы ее моральный долг отвезти меня, безлошадного пьяного, домой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});