Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года - Александр Говоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Авдей Лукич лежал на куче рогож под старым образком. Горела лучинка, а руки у него были сложены как у покойника.
— Простите, госпожа маркиза, — сказал Тринадцатый, переглянувшись с артельщиком и Восьмеркой, которые сидели возле старика. — Но вы должны знать. Он, как говорится, не жилец…
— Ах, не зовите меня маркизой! — ответила она. — Я Софья Канунникова, если хотите — Сонька, русская, глупая, злосчастная баба, и к прошлому хода мне нет. Боже, — нагнулась она к старику. — Отчего же на лице у него синие пятна, кровоподтеки?
— Мы не хотели вас расстраивать… Но вы тогда, оказывается, не сказав нам ничего, оставили ему, Авдею Лукичу, вторую вашу серьгу с алмазами. Этого не следовало делать, Нетопырь подсмотрел, и мы старика вашего еле у татей отбили. Вон у него (Тринадцатый кивнул на Восьмерку) тоже все в синяках.
— Боже, боже! — Софья опустилась на рогожную подстилку рядом со стариком.
— Ваше благородие! — вдруг раздался гулкий голос из трюма. — Ваше благородие, смилуйтесь!
— Кто это? — приподнялась Софья.
— Не извольте бояться, — сказал Тринадцатый. — Это кричит Полторы Хари, конвойный наш начальник, я его тоже повязал. Теперь я ему «ваше благородие», а бывало воды лишней испить не позволит. Сейчас напоминать начнет, как вместе мы в десанте были во время войны. У, сволочь, вместе, да не вместе!
Тут послышался сладкий голос Нетопыря, обещавший большие деньги.
— Они все там в трюме сидят, — объяснил Тринадцатый, — чтобы раньше времени весть о нас не разносили. В заложники, к сожалению, не годятся — мелкая сошка.
— Синьора! — донесся из трюма голос Цыцурина. — Не вяжитесь вы с этими господами. Вы же наша…
— Теперь за вас принялись, — сказал Тринадцатый. Он сел на рангоутную[59] балку, взялся рукой за лохматую половину головы, другая же у него была безобразно выбрита. И стал похож на большеголового мальчишку, который набедокурил и не знает, как выбраться из беды.
— Одна надежда, что течение нас вынесет к Сестрорецку, а там лес — что тайга.
Восьмерка вздохнул, а Провыч стал творить молитву.
— Вам бы, мадам, — сказал Тринадцатый, дотрагиваясь до ее плеча, — вам бы как-нибудь от нас отделиться… Ну зачем вы приплыли к нам?
— Ах, мон шер!.. — немеющим языком ответила Софья. Она чувствовала, как холодеют ее ноги. — Я прожила такую жизнь и впервые встретила такого человека!
4
И ей приснилась бедная слободка на окраине городка. Горит, трещит одинокая лучина, искры падают, шипя, в лубяную лохань. И шумит, воет вьюга, метет за оконцем. И под неумолчный рев природы слышится человеческий плач. Это воет Сонькина мать.
«Не скорби, матушка, — уговаривает Сонька. — И без того сердце надрывается. Ну, не тужи!»
А мать помолчит да опять свое сквозь вьюгу:
«Ой, Сонюшка, дочушка, ой не я ль тебя лелеяла… Ой, да как же я тебя в рабы отдам лиходею?»
Затем снится ей доброе безбородое лицо со старомодными вислыми усами. Входит, топая, сбивает с себя снег, отирает обмерзший лоб. Спрашивает бодро:
«Что за шум, а драки нет? Дозвольте, господа крестьяне, проезжему у вас обогреться?» Потом спрашивает: по покойнику, что ли, здесь плач? Услышав ответ, молча сидел за свечой, которую поставил его слуга. Так же молча лег на постеленный ему на лавке тулуп.
Утром проснулись — проезжего нет, хотя пожитки его здесь, в том числе слуга-камердинер. Через какое-то время проезжий вернулся, опять топал, сбивал снег, однако не бодро, а зло, отчаянно.
«Ну и барин у вас! — говорит он матери. — Экий антихрист высшего ранга, какую сумму заломил! Однако не печальтесь, выкупил я вашу дочь».
Толща времени, как глыба стекла, — и все видишь, и рукою не достать!
И вот он теперь лежит под старым каторжным образком, и неверный свет лучинки делает живым, мягким его похудевшее лицо. А была она в его доме как птичка вольная, подруга его дочери. «Вот помру, — говаривал он, — все твое, устраивай себя, Сонюшка!»
И летели во сне птицы-огневицы, райскими голосами пели о жизни необыкновенной, и сквозь полет их дивный возникало и рассыпалось совсем другое лицо, смелое и тоже страдальческое, со струпьями в виде цифр на щеке…
— Мадам, мадам! — будили ее осторожно. — Госпожа Софья, проснитесь! Преставился Авдей Лукич.
Софья подняла голову. Ничего не изменилось внутри старой каторги. Так же сквозь весельные шлюзы светило яркое солнце и в его лучах клубилась пыль. Так же настороженно глядели каторжные из-под тряпья. Так же умиротворенно лежал под иконой Авдей Лукич. Только трое стоявших вокруг него — Тринадцатый, Восьмерка и Провыч — сняли с голов своих шапки.
В этот момент снаружи раздался мушкетный выстрел и гулко разнесся по воде. Откуда-то кричали:
— Эй, на каторге! Есть кто живой?
Каторжные вскочили. Некоторые бросились наверх и вернулись, крича: «Мы окружены!» Сидящие же в трюме подняли дикий вой.
Тринадцатый поднялся на палубу, перебросился несколькими словами с кричавшими там и вернулся:
— Это полицейская стража. Они требуют положить оружие. А у нас оружия только — вот! — Он подбросил в руке топор. Софье вспомнились ее безотказные пистолеты Буатье, но они остались в лодке, которую угнал карлик.
Бац! Бац! Бац! — прогремели еще три выстрела. Полетели щепки, пули врезались в дубовый бок баржи. Категорический голос потребовал всем сдаваться, а прежде всего освободить полицейских чинов, запертых в трюме.
— Братец! — сказал хмуро Тринадцатый. — Поди развяжи их всех, живоглотов. Пусть идут.
Восьмерка спустился в трюм, развязал Полторы Хари и его приспешников, но сам тут же выскочил, отбиваясь от них.
— Дьяволы! — сказал Тринадцатый, сквозь весельную щель наблюдая за тем, что делалось снаружи.
Четыре сторожевых парусных катера окружили мятежную каторгу и держали ее под прицелом мушкетов. Один катер перебросил на борт каторги трап, и по нему перебежали Полторы Хари с полицейскими, за ними, согнувшись в три погибели, Цыцурин и Нетопырь.
Оказавшись в безопасности, Полторы Хари, с которого васильковый мундир свисал клочьями, разразился бранью. Показывал кулачище, сулил батоги, рванье ноздрей и прочие наказания. Но другой голос (кричал с мостика моряк в сером кафтане, приставив ко рту ладони) сулил прощение тем, кто сдастся добровольно.
— Идите! — сказал каторжным Тринадцатый. — Ступайте, пока не поздно.
И каторжане поднялись, запахиваясь в зипуны, устремились на палубу и дальше на сторожевик, где плетьми их тут же загоняли в трюм.
— Пойду и я, — спохватился артельщик, шаря в соломе свои пожитки. — Авось помилуют. Я всего-то на барина цепом замахнулся, за то и сижу.
— Прощай, Провыч, — расцеловался с ним Тринадцатый и оборотился к Восьмерке: — Ступай и ты, брат, ты молодой, тебе жить.
Они с Восьмеркой обнялись на прощанье.
Провыч, за ним Восьмерка выскочили на палубу. Что-то крикнул на палубе Цыцурин, раздались выстрелы, и Провыч, а затем и Восьмерка, упали замертво в воду.
— Эхма! — сказал Тринадцатый, отрываясь от весельной щели. — Молитесь богу, мадам, на каком языке вы ему молитесь?
Софье ничуть не было страшно. Наоборот, она бы сейчас спела одну из своих любимых песен. Да гитара осталась в Морской слободке, так же как осталась далеко за плечами вся ее вольготная жизнь. Да и как петь, когда при каждом вздохе грудь пронизывает острая боль, а во рту соленый привкус крови.
Голос снаружи требовал:
— Иноземка Софья, вдова Кастеллафранка, выходи! Светлейший приказал тебя к их милости доставить!
— Идите же! — сказал с отчаянием Тринадцатый и наклонился, чтобы взять ее на руки и поднять на палубу.
— Нет! — собрав силы, ответила Софья и снова присела рядом с Авдеем Лукичом.
А моряк на мостике катера кричал по-французски:
— Вы с ума сошли! Мадам, опомнитесь! — Он все более нервничал и не кричал уже, вопил надрывно: — Мадам! Вы мне не верите? Я гарантирую вам все!
Но черная каторга молчала, течение ее несло на Лахтинские мели. И тогда был отдан приказ убрать трап. На каждом из катеров откинулись заслонки пушечных люков, и стали видны угрюмые дула.
— Но у нас тоже есть оружие, палачи! — воскликнул Тринадцатый. Он сбросил армяк и высоко поднял топор. — Такое оружие, перед которым вся ваша империя — прах!
И он ударил топором ниже ватерлинии, крикнув:
— Это царице! — Молодецки перехватил рукоятку: — А это пирожнику! — и ударил вновь.
Бортовая доска треснула, но не подалась — крепок был ладожский дуб. Но он, играя мышцами, словно дровосек, бил и бил в одну точку, выкрикивая имена высших чипов империи. Софья ужасалась, глядя на лицо, которое было как у двуликого Януса — с одной стороны подобное лику героя, с другой — маске зверя.