Секретная предыстория 1937 года. Сталин против красных олигархов - Сергей Цыркун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рыков был настроен поэтически. Мягко развалясь на стуле, он медленно и вяло ел, непрестанно посмеиваясь неопределенным, слабым смехом. Перегнувшись к нему всем туловищем, жилистый человек, отвернув рукав своей рубашки (он был без пиджака), показывал ему следы уже заживших, сильно исковеркавших его руку ран… Рыков слушал и не слушал… он, все так же мягко и все с тем же смешком, рассказал, как не так давно он приказал по телефону расстрелять пятерых крестьян, пойманных с хлебом. Что-то смешное чудилось Рыкову в этом факте теперь, когда он слегка выпил и был в благодушном настроении. Взгляд его во время рассказа упал и на меня. И прежде чем я успел отдать себе отчет, я кивнул ему одобрительно головой и улыбнулся. Отвращение к самому себе заставило меня встать и выйти из столовой. Хотелось хоть несколько минут побыть одному».
Пройдет всего несколько лет, и главе Советского правительства станет не до смеха. Перед арестом, снятый со всех постов, он несколько месяцев не выходил из своей квартиры, мало ел, почти не спал, часами молча лежал на диване или ходил из угла в угол, а иногда сидел у окна, по воспоминаниям дочери, «в какой-то неестественной позе: голова откинута назад, руки переплетены и зажаты переплетенными ногами, по щеке ползет слеза».[430] Тревога оказалась не напрасной. Подручный Сталина Ежов после рандеву с хозяином в конце июля 1937 г. сделает пометку в своем блокноте № 3: «Рыкова бить».[431]
Но это будет еще не скоро. А пока Рыков сам решает, кого бить, кого расстрелять, оттого у него хорошее настроение. Гораздо хуже оно было в ту ночь у Михаила Чехова. Оказавшись в преддверии советской тюрьмы, он предавался мрачным воспоминаниям о днях Красного террора:
«В последние дни мое воображение снова расстроилось, и мне временами казалось, что я теряю сознание самого себя, теряю власть над своими мыслями и чувствами. И сейчас передо мной проносились картины первых дней и недель Октябрьской революции. Теперь это только далекое прошлое, и Россия уже не та, и нет больше хаоса первых дней, но тогда это было сегодня и жило в сознании каждого русского. Не будучи в состоянии остановить этих картин, я с мучением следил за ними, так же безвольно, как следят за фильмом. Вот Дзержинский, в полушубке, с обезумевшим лицом, обвешанный оружием, выскакивает к толпе загнанных в помещение особняка случайно схваченных старух, стариков, юношей, девушек и дико кричит. Угрозы, ругательства, проклятия. Он наводит револьвер то на одну, то на другую обезумевшую фигуру в толпе. Вот Троцкий пролетел на автомобиле по Арбату, устремившись всем туловищем вперед, вытянув подбородок и сжав кулаки. Вот грузовик, накрытый брезентом, быстро движется по ночным улицам Москвы. Нельзя угадать, что укрывает брезент, но причудливые формы его привлекают внимание, и усталое, напуганное воображение рисует жуткие картины. Вот другой грузовик, доверху наполненный иконами, подсвечниками, распятиями, ризами и другой церковной утварью. Шофер давит собаку по дороге и с хохотом оглядывается на визжащее, окровавленное, корчащееся в снежном сугробе животное.
На минуту в комнату заглянула хозяйка и прошептала:
— Сыграйте с Рыковым в шахматы — это нужно.
Я вышел в соседнюю комнату. Там шумно и бестолково танцевали. Кто-то тронул меня сзади за плечо.
Я обернулся. Это был Ягода. Он, уже совсем безумными глазами, следил за танцующей хозяйкой. Нагнувшись ко мне и указывая на нее пальцем (как тогда, за столом), он тихо спросил:
— Кто эта?
Я не сразу ответил.
— Кто эта вот, что танцует? — уже с раздражением повторил он.
— Это наша хозяйка, — ответил я, — мы у нее в гостях.
— Ага, — сказал неопределенно Ягода и скрылся в темном коридоре. Там он прохаживался, время от времени появляясь на пороге…
Не помню, как появились шахматы, как Рыков и я оказались друг против друга за шахматной доской и как началась игра. Помню, что присутствие Ягоды я чувствовал все время, даже не глядя на него. На пол, к ногам Рыкова, опустилась наша хозяйка. Прижавшись головой к его коленям, она повторяла все одну и ту же фразу:
— Я твоя раба, я твоя верная собака…
Она целовала его руки и блаженно смеялась…»
Чехов чувствовал, что от этой шахматной партии каким-то образом зависит его дальнейшая судьба и, возможно, жизнь. Для Рыкова это было лишь развлечение. Для Ягоды — некое подобие охоты за дичью:
«Ягода, следя за игрой, несколько раз подходил к нам. Рыков играл хорошо. Он блестяще пожертвовал коня и выиграл партию. Когда игра кончилась и Рыков, поблагодарив меня, встал, Ягода сел на его место.
— А ну-ка! — сказал он, расставляя фигуры. Игра началась. Кто-то сел на ручку моего кресла и обнял меня за шею. Это был Рыков… Хотя Ягода и был всемогущ, все же Рыков, как председатель Совнаркома, был его начальством. У меня появилась надежда. Моим единственным спасением было получение заграничного паспорта. В течение шести лет каждый год на два-три месяца меня выпускали за границу. Свой отдых я проводил в Италии (отсюда и «итальянский фашист»). Выдача паспорта зависела исключительно от Ягоды, и в этом году он, намереваясь арестовать меня, естественно, отказал мне в нем. Но теперь у меня появилась надежда. Ягода играл плохо и грубо. Скоро ему пришлось сдаться. Схватив своего короля, он с силой бросил его на середину доски, выругался и отошел от меня. Я собрал попадавшие на землю фигуры. Надежды мои снова поколебались.
Уже светало, часть огней погасили, а гости все еще пели и плясали. Ночь была их временем. Привычка бодрствовать до рассвета делала их теперь свежими и не такими пьяными, как с вечера, хотя пили они и теперь. Я как-то видел и раньше Ягоду на отдыхе, в частном доме. Там я видел его днем. Он, сонный, бесцельно бродил по комнатам, часто мыл руки и, казалось, мог заснуть каждую минуту. Когда же совсем рассвело, гости вдруг все разом устали, осели, перестали двигаться и говорить и разошлись, не прощаясь друг с другом.
Мои догадки и надежды оправдались — я получил заграничный паспорт и, не теряя ни одного дня, выехал за границу».[432]
Впрочем, нельзя сказать, чтобы Рыков оказался особенно ловким политиком. Мастером политической интриги он не являлся, да и главным увлечением его жизни явилась отнюдь не Мировая революция, как у Бухарина, и даже не борьба за власть, как у Сталина, а нечто гораздо более прозаическое: водка. Алексей Иванович оказался таким страстным поклонником этой высокоградусной дамы, что в народе любимый напиток главы Советского правительства нежно окрестили «рыковкой». Известна реакция Алексея Ивановича: «Это его обижает. Выпивши в тесном кругу советских вельмож, он говорит, заикаясь, как всегда: «Не п-понимаю, почему они называют ее р-рыковкой?» Ни особенных талантов, ни особенных недостатков у него нет».[433]
Итак, к осени 1928 г. расклад сил в ОГПУ определился: Ягода сделал ставку на Рыкова, Трилиссер на Бухарина, Евдокимов на Сталина. Оставалось ждать исхода политической борьбы.
Бухарин, еще сохранявший в своих руках контроль над главным партийным изданием — «Правдой», — поместил в ней статью «Заметки экономиста». В ней он предостерегающе отзывался о попытках Сталина раскачать лодку: «Мы говорим о том, что в известной мере ошибки планового руководства неизбежны, что затруднения у нас велики, что международная обстановка напряжена. Можно ли при этих условиях хозяйствовать без резервов? Политика, постоянным спутником которой было бы отсутствие резервов, попахивала бы авантюризмом».[434]
И здесь Сталин оказался значительно ловчее своих оппонентов. Возможно, его политика и впрямь «попахивала авантюризмом». Зато он не стал ввязываться в дискуссию, перейдя сразу от слов к делу. Однако в отличие от истории с «урало-сибирским методом» он решил более не подставляться и действовать более скрытно. В ноябре 1928 г. по инициативе группы так называемых активистов из партийной молодежи проведен совместный Пленум Московского комитета партии и московского партактива. Среди инициаторов созыва выделялся директор Московского электрозавода Николай Булганин, в прошлом чекист, командированный вслед за Дзержинским на работу в ВСНХ, но продолжавший числиться, по свидетельству Авторханова, «в активе чекистов». Главу московской парторганизации Угланова решили угостить его же фирменным блюдом: толпою «свистунов», которыми он так замечательно дирижировал два года назад, когда громили левую оппозицию. При их поддержке Булганин обвинил руководство Московского комитета в отступлениях от «генеральной линии партии», в «правом уклоне». На Пленум пригласили секретарей ЦК Сталина, Молотова и Кагановича. Теперь самого Угланова, вопреки его протестам, обрывали, перекрикивали, освистывали. В знак протеста он покинул Пленум. По требованию секретарей ЦК, которые сами права голоса не имели, но вели совещание после ухода Угланова, голоса членов Московского партбюро и многочисленного «актива» подсчитывались совместно, что дало большинство для принятия резолюции с порицанием Угланова за «нарушение партийной дисциплины» и с просьбой перед «ЦК об отзыве в свое распоряжение членов нынешнего руководства МК». В итоге он был смещен с поста 1-го секретаря Московского комитета (на его место рекомендован Молотов), что послужило началом разгрома московской парторганизации — главной вотчины бухаринцев. Кроме Угланова своих постов лишились 2-й секретарь Московского комитета В. А. Котов, секретари райкомов — Краснопресненского (М. Н. Рютин), Рогожско-Симоновского (М. А. Пеньков), Хамовнического (В. А. Яковлев), Замоскворецкого (Ф. В. Куликов) и т. д. Угланова перевели на освободившийся после Шмидта пост наркомтруда.