Смерть секретарши (повести) - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Братец! Какие будут поручения? — крикнула она радостно.
Он хмыкнул. Подумал немного.
— Когда пойдешь, — сказал он, — принеси фелонь, который я оставил в Троаде у Карпа, и книги, особенно кожаные.
— Так… — сказала она осторожно. — А настроение?
— Все так же. Ераст остался в Коринфе, Трофима же я оставил больного в Милите. Сейчас я в Ужгороде…
— Ясно, — сказала она, — путешествие продолжается.
— Далеко ли до конца дороги? — начал он склочно.
— Далеко, — сказала она, — далеко. Всех нас переживешь. Путешествуй. Деньги я тебе вышлю. Сколько?
— Умею жить и в скудости… — сказал он.
Все скамейки у переговорного заняли влюбленные. Русинов присел на краешке, погрустил. Очень хотелось позвонить сыну. Он сам был кругом виноват: в конце концов, это он выбрал генофонд для собственного сына. Он был виноват в своей нетерпимости. «И вы, отцы, не раздражайте детей ваших…» Детям труднее, чем нам. Вот ребе Кон это понимает. Понимают все, кроме осатанелых родителей. «Никто да не пренебрегает юностью твоею…» Пусть он пройдет без больших потерь эту юность-возмездие, мой сын. Старость все же отраднее.
Еще хотелось позвонить Машке в Ленинград. Но где ее искать? Она дала ему шесть ленинградских номеров.
— Все стремные, — сказала она.
Напрасно было бы искать по словарям это слово. Ее слова еще не вошли в словари. Напрасно было бы искать ее по этим номерам: она, верно, еще не добралась туда. А может, завела шесть новых. С кем она теперь — с культуристом, с культурником или с приверженцем культа сабиев — сидят босые у проточной воды? Может, она сменила работу. Лечит теперь в виварии мышей, искалеченных экспериментами? «Никто да не пренебрегает юностью твоей…»
Наутро было солнце, и был уютный город в цветении садов и бульваров с маленьким уютным пешеходным центром, где можно было встать посреди главной улицы, на перекрестке и не бояться, что тебя собьют. И тебя же потом обругают. На лотке продавались венгерские книги, кругом слышна была венгерская речь, и Русинов легко переносился воспоминанием в Панонхальму и в Тихань, в Нодьхоршань и в Печ…
Один из перекрестков показался ему мучительно знакомым. Потом он вспомнил наконец. Был такой же вот солнечный воскресный день, итальянская машина стояла здесь на перекрестке. За городом тогда снимали совместную советско-итальянскую картину, а в воскресенье итальянцы искали развлечений в провинциальной тиши Ужгорода. Сидя в машине, они задевали каждую проходящую девчонку, предлагая ей для начала прокатиться. С опаской взглянув на человека в негнущемся плаще (еще тех времен, прорезиненном), стоявшего на тротуаре, девчонки ускоряли шаги. Бежали прочь, унося в душе воспоминание («Мне два итальянца предлагали чего-то, веселые такие»). Сроду веселым читателям «Униты» не понять было причину своей неудачи. Русинов остановился на углу, залюбовавшись жанровой сценой, и прорезиненный человек сказал ему с досадой:
— С этими итальянцами беда. Чистые грузины… Вот англичаны хорошие люди, сидят себе в номере и чай пьют.
Русинов взглянул тогда на плащ уважительно: он что же, и в номер заглянуть может? Интересно, откуда? С крыши? Через щелку?
…Плаща больше нет. Отель опустился до русских командированных. Ужгород забыл своих римлян.
На бульваре у переговорного школьники обдирали липу — выполняя план по лекарственным растениям.
— А как лом? Сдали? Макулатура как? — бодро спросил Русинов.
— Все! Сдали! — кричали дети наперебой. Они были полны энергии, готовые принять все — и насмешку, и черный скепсис, и восторженную веру. Русинову было трудно уверить себя, что они просто детеныши взрослых, просто щенята. Ему всегда казалось, что они все-таки принадлежат к другой, лучшей породе, нежели взрослые. Недаром же Он сказал: «Пустите детей приходить ко мне…»
Пройдя через старинный пассаж, Русинов оказался на переходном мосту через речку Уж, обернулся и увидел странные буквы, похожие на грузинские, которые после некоторого усилия сложились в надпись: «Ресторан “Верховина”». И тут ему снова вспомнилось то долгое лето, когда Ужгород был наводнен киношниками-итальянцами.
Один из них, в ту пору самый главный итальянец, толстенький коротышка, похожий на всех евреев, вместе взятых, пошел однажды вечером в ресторан «Верховина», где пела тогда Люба, крупная блондинка-украинка. Пела как все, не лучше и не хуже, — про московских окон негасимый рвет, про ясные кремлевские звезды, про город Одессу и Черное море, про Богатьяновскую улицу. Толстенький итальянец был поражен в самое сердце. Оно пылало, его большое итальянское сердце, иль грандо куоре. Не от пива большое, как где-нибудь в Мюнхене, а просто от вместительности, от любвеобильности. Он полюбил ее, он совершал рыцарские безумства в местном валютном магазине «Каштан». Он не мог предложить ей руку, уже закованную в кандалы нерасторжимого в ту пору итальянского брака, но сердце, свое пылкое грандо куоре… Задача была теперь в том, чтобы провести ее в номер отеля, потому что прорезиненные плащи стояли стенкой у входа. Конечно, это было рискованно для Любы. Могли обрушиться на ее творчество, изъять из репертуара «московских окон негасимый свет», вообще попереть из кабака. Но она шла на это ради любви. Главное было — войти в отель. Как всегда, помогли каскадеро, славные югославские ребята, конники и трюкачи. Новый трюк был не сложнее всех прочих, предусмотренных сценарием, и так же оплачивался за счет фирмы. Любу втащили в отель через окно сортира. Любовь, проникшая через сортир, все равно любовь. Любовь побеждает смерть, как говаривал ранний буревестник, который уже тогда был посильнее, чем Фауст у Гете. Ромео и Люба. Любовь под вязами. Любовь под взглядами…
Русинов одернул воспоминание. А что у вас была за любовь, Сеня? Ваша законная любовь? Трое в одной лодке? Собаки не в счет. Трое в одной лужке (польские товарищи нам были ближе). Трое на одном лужке. И все же отчего только трое? Где гарантия, что вас не было пятеро? Но вернемся к нашей паре, к любви Ромео, к Ромео и Любови… Русинов видел Любу однажды на съемочной площадке. Она приехала туда в открытом итальянском автомобиле и собрала вокруг себя толпу вздыхающих женщин и актеров. Русинов затесался среди прочих. Он вздыхал, как и все, но делал вид, что собирает жизненный материал (он был вечный старьевщик на свалке жизни).
— В Москву едем, — говорила Люба скучающе, — Ромео меня везет Мавзолей показать. И Дворец съездов. У них там магазин называется «Березка». Как наш «Каштан», только выбор лучше. Ассортимент.
Толпа вздыхала вразнобой…
Года три назад один замдиректора с картины (замдиректоры почти все остались на свободе, сели все директора) рассказал в Москве Русинову умопомрачительные подробности развития романа. Прошло много лет после съемок, и Ромео прислал в Ужгород югославского каскадеро, чтобы тот обвенчался с Любой и увез ее в Югославию, на самую итальянскую границу (итальянские и югославские пограничники, вероятно, должны были оберегать Любу от ярости его итальянских жен, а может, Ромео нанял для этого непосредственно парней из «красной бригады»), куда он, Ромео, часто и беспрепятственно наезжает. Любовь свободна, мир чарует! Не только свободный мир, как видите. У нее, как у пташки, крылья, и она порхает через границу. Лю-у-бовь! Лю-у-бовь!
По новейшим слухам, Люба все же вернулась на родину. Она вернулась, наша русская Рита Павоне. Наша украинская Эдит Пиаф. Наша закарпатская Эдита Пьеха. Она вернулась, потому что художник не может творить вдали от родины. Источник его творчества иссякает. Люба сказала друзьям, что уровень искусства в тех местах ее не устроил. Теперь она поет в вечерней молочной столовой, и говорят, что сама Галина Ненашева может позавидовать ее репертуару. Искусство побеждает мир. Оно вытесняет молоко из молочных блюд, а мясо из мясных. Искусство вечно. Оно не зависит от производства. Оно надстройка без базиса. Надстройка над пустым местом. Башня без нижнего этажа. А может, оно все же покоится на костях? Не слоновых, конечно. Но при чем тут все же ваши расовые корни, Сеня? При чем тут русины?
Расчувствовавшись, Русинов стоял на пешеходном мосту и вспоминал то знойное лето, когда он работал на съемках переводчиком. Он отказался тогда жить в отеле и поселился в деревне, близ съемочной площадки. Это была не просто площадка — это было огромное всхолмленное поле. Каждое утро на поле выходили войска (нормальные русские солдаты, с красными лоскутами на груди, для марафету). Потом приезжали на автобусах еще ряженые солдаты и ряженый комсостав. Это были английские и русские актеры. Приезжал главный человек — пиротехник… Русинову хорошо было в деревенском саду, и он лишь изредка посещал поле фальшивого боя. Кинопроизводство уже тогда было ему отвратительно. И все же это было чудесное лето. Там, в Москве, сынуля был еще маленький, да и жена… Может, она и правда тогда только читала книжечки под мочальным абажуром, юная экс-мадам Русинофф? Боже, до какого сюрреализма можно дойти в воспоминаниях!