Крестьянин и тинейджер (Журнальный вариант) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А можно? — подал голос Гера, с азартом отчаяния ожидая уже знакомого ответа и все-таки надеясь слабо, что услышит что-нибудь совсем другое.
— Конечно, можно, и легко, — с готовностью сказал старик, — достаточно лишь объявить насилие и издевательства над солдатом преступлениями против армии, а значит — против государства. Именно так: схитрить, постановить: не против личности, но против государства, хотя какая уж тут хитрость, это так и есть… Вот как признают, постановят — сразу с корнем выдерут. У нас ведь личность — это что? Так, кое-что, кое-где… А государство? А? — Старик для убедительности снял очки и выпучил глаза. — Да если б государству не нужны были младенцы… — Старик закашлялся, поперхнувшись пивом, и оборвал себя. — Но я не о младенцах, я о внуках. Мне уже некогда ждать, когда всех изуверов вычешут из армии как блох. Мне важно, чтобы мои внуки были от такой армии избавлены, пускай они со мной и не хотят общаться…
Гера уныло поднялся из-за столика и вновь пошел к стойке. Он был обманут, и сознание обмана захватило его так, что не оставило в нем места даже для ярости или обиды. Он был до того обманут, что ему было все равно…
Вернулся за столик с двумя большими кружками бархатного. Старик на этот раз не возражал. Спокойно рассказал, как проводил семью в Сидней, и стал привыкать жить в одиночестве на своей съемной квартире (жена его перед отъездом в Сидней их общую квартиру продала), и как однажды мерз две ночи и два дня (была зима, и еле грели батареи), на третью ночь почувствовал себя ужасно, и ему стало страшно так, что не сдержался — позвонил Татьяне. Она приехала, вызвала «скорую», и это был инфаркт.
— …Она меня тогда спасла. Уехала со мной на «скорой», всю ночь сидела в коридоре реанимации. К утру мне стало лучше и врачи ее прогнали… Она отправилась к себе, но перед этим захотела навестить тебя… Было такое дело, а, Герасим?
— Было, — глухо ответил Гера. — Да, было дело, помню. Очень рано постучала мне в окно, потому что не хотела будить родителей. А чего их было будить? Их уже дома не было, они… — Гера махнул рукой и глотнул пива. — Неважно, что они тогда… Это всех вас не касается.
Старик замолк и, как показалось Гере, заскучал. Жадно хлебнул пива и с опозданием ответил:
— Касается это всех нас или не касается, но все мы, так сложилось, вместе: ты, Танечка, я… Это, конечно, ненадолго, и тебе просто нужно потерпеть.
— Зачем?
— Потерпишь — будешь счастлив.
Гера впервые посмотрел старику прямо в желтые очки. Старик впервые отвел взгляд. Затем вновь снял и принялся протирать очки салфеткой.
— Откуда вы такой взялись? — с тоскою спросил Гера и тут же укорил себя: не надо спрашивать, поздно уже спрашивать.
А старика вопрос приободрил.
— Я из другой страны, — ответил он, решительно надевая очки, — и я был лучшее, что было в той стране, как мне казалось. Не я один, нас было много, молодых богов, как нам тогда казалось… Жаль, нет с собою фотографии, я не о той, где я в берете, свитере и «макнамарах», о той, где я с Милютиным Сережкой, в Цахкадзоре…
Старик умолк, задумавшись. По шевелению его опущенной и влажной нижней губы Гера догадался: старик не то чтобы пьян, но уже расслаблен… «Уснет, и я пойду», — успел подумать Гера, но тут старик встряхнулся и ясным, трезвым голосом продолжил:
— Допустим, я был биохимик. Допустим, я, помимо прочего, пытался полимер один… да, это был бы полимер. Легче крыла бабочки. Крепче титанового сплава. Засунь его в вулкан и вынь — он только потемнеет. Обдай жидким азотом, а он и не потрескается, даже не чихнет. Сверхлегкость и сверхпрочность. Сверхстойкость…
— Сверхпроводимость, — скучая, подсказал Гера.
— Это другое, — недовольно отозвался старик, — ты не перебивай и не говори, о чем не знаешь… И у меня все было. Высокий порыв, надежный паек. — Старик вдруг остро глянул Гере в глаза поверх своих очков. — Ты что подумал: я себя поддел? Ты думаешь, я подпустил самоиронии? Да ни в одном глазу. Всякий, кто в детстве пережил войну и голод, меня поймет: в надежности пайка нет никакой иронии…
— И что ваш полимер? — нетерпеливо перебил Гера.
— А, полимер? — вздохнул старик. — А полимер — никак. Кончилась биохимия, настала история — и кто ее выдумал на нашу голову? Нет, нет, ты не подумай, я был рад и не жалею, что был рад и подхватил порыв восьмидесятых. Я думал: будет, что и было, но уже без вертухаев, без вранья и без стыда за свою страну… И потерял все, даже страну. Вокруг вранье и вертухаи, один лишь стыд пропал куда-то… И это бы случилось в любом случае. Не понимал я этого тогда, но это ничего, не стыдно. Неведение — не есть неправота. Отсутствие предвидения — дело досадное, но и обычное, оно не есть неправота. По крайней мере мы тогда повели себя как люди. Как люди, а не как коровы истории, готовые идти покорно на убой лишь потому, что их судьба заранее записана в ее бухгалтерских книгах…
— В файлах, — поправил Гера.
— В файлах записана ваша судьба, — неприятно смеясь, возразил старик, — наша — еще в книгах. Там, в книгах, она и останется. А ваша: шлеп по клавише — и нету файла, как и не было. Шлеп, шлеп — и нету ничего, как будто ничего и не было.
— Куда же мы все денемся? — спросил Гера, с веселой злостью предугадывая ответ.
Старик оглядел издалека стойку буфета и, не ответив Гере, уверенно сказал:
— Я что-то голоден.
Гера покорно встал, подошел к стойке, заказал две порции сосисок и подождал, пока буфетчица согреет их в микроволновой печке.
— Ассортимент здесь небольшой, — сказал Гера как будто с сожалением и поставил на столик тарелки с сосисками. Опять спросил: — Куда же мы все денемся?
Старик съел сосиску, поморщился, запил сосиску пивом и проговорил:
— Куда-куда… Рассеетесь вы по миру…
— А я и это слышал, — с усмешкой перебил старика Гера. — Вы это о тех, кто и сегодня верит в слово, в смыслы, в ценности. О традиционной интеллигенции, которая вся оказалась в положении средневековых евреев. Гонима отовсюду и всеми презираема. Народ священников, который будет рассеян по миру…
Старик глядел на Геру сквозь желтые очки со злым, нетерпеливым изумлением. Потом легонько хлопнул по столику ладонью:
— Она неверно поняла меня, совсем не так, как я ей говорил. Я говорил про всех. Вообще про всех, кто здесь еще живет. Даже про тех, у кого во рту всего пять слов, да и те матерные. Все мы рассеемся по миру в наказание за то, что предали мечту о воле, правде и добре. Мечту, которой мы дышали, даже когда нигде у нас не было воздуха. Мечту, что вот настанет воля и вот тогда добро, которое, как нам всегда казалось, таилось в нас всегда и только виду своего не всякий раз показывало, всем явится и запылает купиной, не только нас одних — весь мир согреет.
— Неопалимой купиной, — поправил бритый наголо спортивный парень, отходя от стойки с кружкой пива. Мелкие капли пота и воды, вытягиваясь, струились с его широкой шеи на живот, обвернутый зеленой простыней.
— Ну да, — сказал старик, разводя руками, — ну разумеется, неопалимой, какой же еще.
— Я служу в Первом Неопалимовском переулке, поэтому я знаю, — пояснил парень добродушно и пошел за дальний столик у темного окна.
— Да, все мы рассеемся. Но те, кого ты тут назвал интеллигенцией, рассеются, как древние евреи, и станут, так сказать, священниками. Упрямыми священниками своей интеллигентской веры, гонимой отовсюду. А прочие — те будут ассирийцами.
— Но ассирийцы тут при чем? — с рассеянной досадой спросил Гера.
— Один айсор — а мы так звали ассирийцев — однажды чистил мне ботинки у Белорусского вокзала. Они все чистили ботинки, и я не знаю, где они сейчас: давно хожу в кроссовках… Он чистил мне ботинки в начале января восьмидесятого. Он смотрит на мои ботинки, глаза не поднимает на меня и тихо говорит мне: «Знаете, была такая великая страна — Ассирия». Я говорю: «Конечно, знаю. Читаем, — говорю, — интересуемся». Он щеткою елозит по моим ботинкам и говорит: «Эта великая Ассирия со всеми воевала, бодалась, ссорилась и грабила и не желала знать других занятий. И где теперь Ассирия, и где мы, ассирийцы?.. Ассирия исчезла, а мы чистим вам ботинки. Вы понимаете, о чем я говорю?..» Еще б мне было не понять: мы перед самым Новым годом вляпались в Афганистан.
— То есть айсор был прав, когда вам намекал? — рассеянно спросил Гера.
— Я долго думал: он неправ. Я даже и пять лет назад все думал: он неправ. Теперь я убежден: он прав, — сказал старик, потом продолжил тихо, почти шепотом: — Все тешим и дурим себя какой-то своей избранностью, а сами предали свое дыхание за право ничего не уметь, никого не любить, за право всем рвать пасть, а в целом говоря — за похвальбу, за небольшой… за неширокий ассортимент сосисок с соей, плеть.
Гера устал. Он молча допивал свое пиво. Старик, доев сосиски, разглядывал на свет остатки пива в своей кружке. В буфете, кроме парня из Неопалимовского переулка и его двух приятелей, больше не оставалось голых. Все, кроме них, были уже одеты, неторопливо доедали борщ, сосиски, и допивали водку.