Крестьянин и тинейджер (Журнальный вариант) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гера устал. Он молча допивал свое пиво. Старик, доев сосиски, разглядывал на свет остатки пива в своей кружке. В буфете, кроме парня из Неопалимовского переулка и его двух приятелей, больше не оставалось голых. Все, кроме них, были уже одеты, неторопливо доедали борщ, сосиски, и допивали водку.
Буфетчица сказала вслух:
— Поторопитесь, господа, мы закрываемся. Вам всем осталось пять минут.
Остатки голых встали и, не выпуская из рук кружек, пошли прочь из буфета — одеваться.
А Гера с облегчением подумал, что вот пройдет всего лишь пять минут и этот жалкий, этот много, путано и непонятно говорящий, многозначительный старик навсегда исчезнет из его жизни.
Старик не умолкал:
— Мир, ради которого я жил — я говорю обо всем самом дорогом, что со мной случилось в жизни, но еще больше о том мире, о котором я читал, мечтал и думал, для которого работал, а иногда и рисковал, — он кончился нам в наказание. И все, что от него осталось, — это какой-то пошлый, неумелый сериал, мыльная опера, мне остается только досмотреть ее, сколько успею досмотреть… Надеюсь, ты не думаешь, что я о телевидении. Телевизор вообще смотреть нельзя, он — дрянь, позор, порабощение и свинство. В том новом, лучшем мире, который вылупится и произрастет на нашем перегное, телевизор будет запрещен, как нынче под запретом героин… Так вот, я — не о том, что в телевизоре, я обо всем, что еще копошится вокруг. Я этот сериал не понимаю, мне не дали ключа для понимания. Я ничего уже не понимаю. Я этих слов не понимаю. Я этих доводов не понимаю. Я логики поступков этих ни хрена не понимаю. И мне, Герасим, чтобы досматривать и понимать, нужен переводчик. Не просто переводчик, который может все перевести и объяснить, но переводчик, которому небезразлично продолжение сериала, и переводчик, который дорог мне. Ты понимаешь, я о Тане говорю. Так что прости старика.
— И не подумаю, — глухо произнес Гера.
— Вот-вот, — сказал старик печально. — Вот на кого придется мне оставить Танечку… И чем с таким неопытным умом ты ей поможешь? Что ей подскажешь в трудную минуту? Что сможешь посоветовать? О чем ты с ней поговоришь?.. Когда об этом думаю, я просто цепенею. И не хочу, а цепенею.
Буфетчица, в последний раз предупреждая о закрытии, погасила свет. В наставшей полной темноте раздался невеселый смех и недовольное, но и не злобное ворчание. Через минуту свет вспыхнул вновь.
Над столиком, за спиной старика, стояла Татьяна — в легкой куртке поверх футболки и в наглухо темных очках. Гера никогда ее в них не видел.
Татьяна сумрачно сказала:
— Все, на сегодня хватит.
Гера и старик послушно встали из-за столика и следом за Татьяной вышли из буфета.
На темной Селезневской, нисколько не таясь от старика, Татьяна попеняла Гере:
— Зачем ты ему брал пиво? Не говори мне только, что он — сам.
Она достала из кармана курточки ключи и протянула старику:
— Иди, я буду скоро… Сам дойдешь?
— Дойду. Вы только не деритесь, — сказал старик, забрал ключи и пошел прочь нарочно твердым шагом.
Когда он скрылся в темноте, Татьяна взяла Геру за руку.
— Ты сейчас куда? К своим? — спросила она и, не дожидаясь ответа, предложила: — Я провожу немного.
Гера высвободил руку. Татьяна промолчала. Заговорила лишь тогда, когда они вышли на Новослободскую и, не сговариваясь, повернули в сторону Савеловского:
— Ты почему хромаешь?
— Корова лягнула, — ответил Гера.
— Так себе шутка… — скривилась Татьяна. Еще немного помолчала, потом спросила: — Ты что, не мог мне позвонить? Себя расстроил, всех поставил в такое положение…
Гера ей не ответил.
— Ну да, не то я говорю, — согласилась с ним Татьяна. — Я понимаю, ты хотел мне сделать сюрприз.
Гера не стал отвечать.
— Я знаю, что ты думаешь, — сказала Татьяна. — Но ты пойми, я не могу его оставить, я отвечаю за него. У него был инфаркт, потом микроинсульт; еще и диабет, и кто-то должен каждый раз ему напоминать, чтобы он вовремя сделал инъекцию инсулина и, кстати уж, чтобы не смел пить пиво… Потом, у него страхи: он здесь всего боится, он в панике, когда один, и кто-то должен его успокаивать.
— Да, — наконец произнес Гера, — кто-то, конечно, должен, вот только почему я об этом слышу только сейчас?
— А потому что ты не хочешь ни о чем слышать и ни о чем не хочешь знать, — в отчаянии ответила Татьяна. — Ты же меня ревнуешь ко всему, что у меня — не ты! К каждому встречному, к каждой минуте жизни, проведенной без тебя! Да, у меня есть друзья… Но разве я могу свести тебя с друзьями? Ты же на них на всех будешь смотреть волком… Да, у меня есть работа. Но ты же в ней не видишь ничего, кроме препятствия нашим встречам!
Гера не возразил и посмотрел на нее сбоку. В темных очках, ненужных в темноте, Татьяна не была похожа на себя и походила на слепую. Глядя на ходу сквозь эти темные очки в темноту перед собой, она продолжала монотонно укорять его:
— Нельзя, нельзя тебе оставаться таким, какой ты сейчас. Нельзя быть таким инфантильным. Нельзя жить только лишь любовью и одной лишь ревностью. Ты же не глупый тинейджер, у которого внутри нет ничего, кроме гормонов… Где твоя книга о Суворове, которую ты мне обещал? Ты даже и об Ипре ничего не написал; боюсь, о нем ты и не думал…
— Я думал о тебе, — ответил Гера.
— Вот именно, — подхватила Татьяна. — Ты думал обо мне и только обо мне… Тоже мне заслуга — болтаться без толку повсюду и думать обо мне в свое удовольствие. Все твои сверстники, они не только любят, еще и учатся, работают, дружат, враждуют, тусуются и развлекаются, пытаются построить себе жизнь, а ты? У тебя нет их проблем, потому что всегда есть карманные деньги… Да, у тебя есть я — и карманные деньги… Я даже не знаю, есть ли у тебя мысли, кроме, разумеется, моих.
Гера чуть не задохнулся. Остановился, наладил дыхание и тихо сказал:
— Хватить обманывать меня. Нет у тебя никаких мыслей.
Татьяна, остановившись, сняла очки и посмотрела ему в глаза. Гера взгляда не отвел. В ее зрачках плыл свет фар, она готова была заплакать. Сказала:
— Очень мило. Теперь ты хочешь оскорбить меня.
— Нет, — убежденно сказал Гера, — это не я, а ты. Это ты все время оскорбляла меня, выдавая его мысли за свои. Я от него тут много кой-чего услышал, многое вспомнил и все понял. Ты — не та, за кого я тебя принимал. Ты — не то, что я о тебе думал.
Он перестал смотреть ей в глаза и пошел дальше, убыстряя шаги. Татьяна вновь надела черные очки и пошла следом, едва за ним поспевая. Она шла и говорила быстро, словно опасаясь не успеть ему сказать:
— Мои, его… да разве это важно, кому они впервые пришли в голову? Но ведь хорошие они, неглупые и правильные мысли… Есть у меня и его мысли, есть и у него мои, но есть у меня только мои, больше ничьи…
— О чем же? — усмехнулся Гера.
— О тебе, — серьезно ответила Татьяна. — Все мои мысли о тебе.
Она замолчала, ожидая ответа.
Гера не отвечал ей и шагал, как прежде, быстро. Они вышли на Сущевский вал; под темной, шумной эстакадой перешли на другую его сторону, спустились к площади Савеловского вокзала и у метро вновь остановились.
— Все мои мысли о тебе, — сказала вновь Татьяна. — Ты не поверишь, я, конечно, испугалась, но и обрадовалась, когда увидела тебя в дверях сегодня. И страх, и счастье — вот что это было… — Она коснулась рукой его щеки, и у Геры привычно закружилась голова. — А потом, когда я шла за вами в баню, я думала: с ним хорошо умирать. С ним умирать я не боюсь, с ним это — убедительно. С тобой — хорошо жить… С тобой мне так хорошо жить, что… Ты не бросай меня, пожалуйста.
Волна тепла и боли поднялась откуда-то в груди у Геры; он подался к Татьяне, но сдержал себя. Татьяна улыбнулась, медленно приникла теплой щекой к его щеке; ее очки вдавились Гере в бровь, и он уже готов был поднять руку и снять с нее очки, как вдруг она заговорила, растроганно и умиротворенно:
— Ты вроде умный у меня, но иногда такой дурак, что я ну просто цепенею. И не хочу, а цепенею…
Гера отпрянул от нее и, не сказав ни слова, шагнул к спуску в метро.
Татьяна крикнула с досадой:
— Ну вот, опять! Это же глупо — обидеться на дурака.
— Дурак здесь ни при чем, — бросил ей Гера через плечо, сбегая вниз по лестнице и задевая локтем пьяного прохожего.
Татьяна закричала ему в спину:
— То, что ты сейчас делаешь, возможно, самая большая глупость в твоей жизни!
«Возможно, — подумал Гера, плечом наддав стеклянную тугую дверь станции „Савеловская“. — Пусть глупость. Но это моя глупость и ничья больше».
Геру испугала догадка, что мать и отец испугаются при виде его, и потому он подошел к своему дому в Бирюлеве неуверенным, медленным шагом. Перед подъездом, который, как всегда, был освещен позванивающим, как комар, люминесцентным фонарем, он постарался убедить себя: как испугаются, так и успокоятся, только не надо им ничего говорить. Приехал, да и все. Приехал посмотреть на них и посидеть с ними за столом — в своем любимом кресле с высокой спинкою из старой пожелтевшей кожи, под желтым шаром абажура настенной лампы. Попить вволю настоящего чая из своей кобальтовой чашки. Поесть печенья с корицей и изюмом, если, конечно, мама его пекла. И это, пусть не вся и не во всем, но — правда. Об остальном не говорить, молчать. А будут спрашивать, матери можно — о корове, с юмором, отцу — о Панюкове, уважительно, или о состоянии сельского хозяйства, с горечью… А если уже спят? Как разбудить их, не перепугав до полусмерти?