Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Яков Цигельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но стучать-то нехорошо!
— Что значит!.. Если вы знаете, что к соседу должен забраться вор, вы его не предупредите, соседа?
— Неподходящая аналогия!
— Оставьте! Все правильно!
— Вы видите этот зеленый картуз? Наденьте-ка!.. О! Да вы красавец!.. Сядьте к столу! Ну… Лампа на парчовой скатерти освещает ваш красный нос, зеленый ваш картуз и ваши честные, прямые глаза. Царь задумчиво водит пальцем по завиткам парчового узора, в глаза не глядит. Царь спрашивает: «Ты имеешь ко мне разговор, Мордехай?»… Что вы ему ответите?
— Имею до вас разговор, ваше величество, имею. Эти паршивцы, ваши солдаты, хотят вас убить. — И тут я расскажу все, что вы уже знаете. Царь наморщил узенький, в две-три пяди размером, лоб:
— Ладно, мы обдумаем этот вопрос. Ты молодец, Мордехай! Возьми же из царского буфета сладкий пирожок с полки пятой степени — в награду за верную службу.
И я отправлюсь на свой пост у городских ворот, причмокивая толстыми губами:
— Почему он не приказал сразу отрубить им головы? Почему сначала нужно потрепаться по этому поводу? Время не ждет! — так я думаю, Мордехай, а все уверены, что я наслаждаюсь царской наградой. Это называется реплика в сторону. И еще одна реплика в сторону: — Царь — трепач, народ — бездельник. Эдакую махину разве сдвинуть? Еврею ли, старому, сморкатому, шепелявому, картавому?..
Но штука в том, что еврею у ворот не сидится, ему скучно бездельничать, ему противна трепотня, отвратительно разгильдяйство: он нутром чует, что есть у него какое-то важное дело в истории, его собственный исторический гешефт, у него внутри крутится-работает моторчик, а потому не сидится ему у ворот, мало ему трепотни. И неужто достаточно ему за его неуемность наградного пирожка пятой степени?.. Не знаете вы еврея!
Вот сидит он у ворот и тщательно, медленно, красуясь перед публикой, разжевывает пирожок, сыплет слоеные крошки на бороду, чавкает, показывая, как ему вкусно и насколько наградной пирожок пятой степени вкуснее пирожков, испеченных в пекарне Фейги-Леи. Всем в округе известно, что для наград и поощрений пятой степени пирожки закупаются в этой самой пекарне, но все понимают, что, побывав в господском буфете, пирожок приобретает блеск, сладость и достоинство высокого отличия. Всякий понимает также, что не станет еврей просто так жевать пирожок от Фейги-Леи, а уж если всенародно жует, значит, есть в этом какой-то смысл, а именно — смысл царской награды.
Народу это неприятно, народу обидно, что еврею сладко. «Что еврею сладко, то коренному населению — кисло», — говорит народная мудрость. И человек из народа, простой крестьянин, а может, ремесленник, выходит вперед и, подбоченясь, говорит:
— А мы скоро вас, жидов, резать будем!
Так была выдана революционная тайна, и на невольном предателе (хотя можно его понять, он не сдержал горячего чувства возмущения еврейской наглостью!) был поставлен крест. Опять же, не трепись!
Я открыл рот, поперхнулся, проглотил остатки пирожка, прокашлялся и спросил:
— Или ты бандит?
Никто мне не ответил, толпа зрителей разбежалась, а труп с запиской «Смерть предателю!» ответить не сумел. Но труп и записка объяснили мне, что гоим, вопреки своей сущности, собираются действовать.
— Я так думаю, что нужно обратиться к последнему средству. А как вы думаете?
— Согласен с вами полностью. Причешите бороду, почистите картуз и обращайтесь. Войдите к ней, прикажите евнухам заткнуть фонтан, чтоб не шумел, и скажите.
— Фира, — говорю я ей. — Ты что себе думаешь, Фира? Ты думаешь себе, что ты теперь большая барыня? Ты ошибаешься, Фира! Женская красота не вечна, а мужчины полигамны. Возьми себя в руки, Фира, и отведи беду от своего народа. Это я тебе говорю.
— А что она?
— Она молчала. Я объяснил ей, что нельзя быть такой эгоисткой и нельзя думать только о себе, что любовь любовью, если ей угодно, а о главном забывать не следует. И что такое любовь, в конце концов, я не понимаю! Как это может быть, чтобы любовь помешала обеспечить старость близким и мир своему народу? Я, твой дядя и почти отец, я вынужден сидеть у ворот с грязными и дурно пахнущими гоями, а ты не думаешь обо мне, а думаешь только о своей любви и прочих женских штучках!
Она слушала внимательно, не отводя взгляда, не опуская головы, а из глаз ее лились слезы, жемчужные слезы раскаяния. Так глубоко проникли ей в душу мои слова, так убедительно и сильно я говорил. А она молчала. И я спросил:
— О чем ты себе думаешь, Фира?
И вправду, о чем она думала? Про молодость свою, в которой совсем не было счастья? Про слабого и беспомощного человека, который повелел ей стать его женой? Про то, что он оказался неожиданно нежным и ласковым, верным и влюбленным? Про то, что теперь, по желанию дяди, он должен перемениться и стать жестоким и властным царем, который прострет руку и уничтожит врагов ее народа? Слезы Эстер были слезами, которые льет женщина, разлучаясь с любимым; это были слезы горькой обиды, тихие слезы отчаяния без надежды.
Эти слезы были такими искренними и такими понятными, что весь амбар Златополера до самого верху наполнился слезами и всхлипываниями. Ах, кто, как не евреи, знает, что такое слезы расставания, тоскливые слезы отчаяния, которые проливаются внезапно, так, что не успеваешь их скрыть! Нам-то кажется, что живут евреи в тихом и затхлом местечке и крутятся вокруг своих мелких забот. Но уходит коробейник в обход по окружным деревням: как знать — не захочется ли пьяному пану пострелять и есть ли лучшая мишень, чем живой плачущий жид? А вдруг из околотка убежит арестант, и полиции понадобится для плановой цифры заезжий еврей? Либо хлоп, пропивший последнюю рубашку, захочет выместить злобу — на ком, как не на жиде, бредущем по проселку? А искатели лучшей доли, уезжающие в Америку, отбывающие в иной мир, далекий мир, где, может быть, и лучше, чем здесь. но где никто не бывал из живущих в местечке, а кто уже там, никогда не вернется?
И вот зрители плакали и судорожно вздыхали, а действие продолжалось, потому что если Мордехай начал действовать, то он не отступится, пока своего не добьется.
— Или я не Мордехай?!
Эстер поняла наконец, что по рукам и ногам она повязана родственными связями, родовыми отношениями, обязанностями перед народом и ответственностью титула «царицы-еврейки». Она сказала себе: «Счастья нет, и жизнь не удалась. Мне суждено погибнуть, и я погибну». Сердце ее дрожало, болели ручки-ножки; она сглотнула слезы и пошла к царю просить