Остенде. 1936 год: лето дружбы и печали. Последнее безмятежное лето перед Второй мировой - Фолькер Вайдерманн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только в последние годы он начал проецировать себя на исторические фигуры, а настоящее – на исторические события.
Два года назад он опубликовал книгу о гуманисте Эразме Роттердамском, и только что вышла монография «Кастеллио против Кальвина» с подзаголовком «Совесть против насилия». Эразм и Кастеллио – герои, в которых он описывает и себя, и свои идеалы: совесть, а не насилие, гуманизм, космополитизм, терпимость и разум. В жизни и учении Эразма Роттердамского Цвейг видит прежде всего искусство «смягчать конфликты, проявляя добрую волю и понимание». В Кастеллио, противнике Кальвина, он видит великого антиидеолога, который отвергал террор и нетерпимость и боролся с ними своим пером, пока, обессилев в долгой борьбе, не умер, так и не добившись победы. Цвейга обескураживает то, что его призывы к терпимости и взаимопониманию наталкиваются в последнее время на нетерпимость и непонимание, особенно в эмигрантских кругах.
Тем не менее это годы твердых решений и столь же твердой решимости. Стефан Цвейг по-прежнему пишет из мира и о мире, который больше не существует. Его идеал никому не нужен, он неосуществим, смешон и опасен. Его аналогии более неприложимы к настоящему, в котором врагу принадлежит вся власть. Что толку в толерантности там, где ты сам и все, ради чего ты живешь и пишешь, в любой момент может быть стерто в порошок?
«Молчите или боритесь», – написал ему Йозеф Рот. Цвейг не желал бороться. В первые годы после прихода к власти национал-социалистов в Германии он предпочел молчать. Даже после того, как на Опернплац в Берлине сожгли его книги. Молчал – чтобы продолжать спокойно работать и спокойно жить. И, пожалуй, чтобы его книги продолжали продавать в Германии, а он, как прежде, мог влиять на умы своих читателей. Какое-то время так и было. В начале нацистского правления книги Цвейга еще доступны немецким читателям.
Конец этому пришел летом 1936 года. Его немецкому издателю Антону Киппенбергу запретили публиковать его книги, однако Цвейг пока еще воздерживается переходить в какое-либо немецкоязычное эмигрантское издательство, в Querido или Allert de Lange, перебазировавшиеся в Ам-стердам. Он обратил свой взор к маленькому австрийскому издательству Герберта Райхнера, который, хотя и был евреем, успешно поставлял книги в нацистскую Германию, за что и получил от эмигрантов, в том числе и Йозефа Рота, презренное прозвище Schutzjude Гитлера[16] – еврея, готового к любому компромиссу, лишь бы продолжать вести дела с Германией. Но для Цвейга Райхнер оставался осколком Австрии, связующей нитью с его старой родиной. Сам он на родине практически не бывал. После того как в феврале 1934 года полиция провела обыск в его доме на горе Капуцинов, заподозрив в хранении оружия Республиканского шуцбунда[17], Австрия для него была потеряна. Этот обыск он счел не только надругательством над его книгами, его деятельностью, всецело посвященной ненасилию, – это было вторжение государства в его святая святых, в заповедное пространство его творчества.
Теперь дом – не более чем груз воспоминаний, музей его былой жизни. Еще когда он жил в нем, над ним уже витало что-то вроде музейной ауры. Цвейг коллекционировал антикварные вещи, особенно старинные книги, рукописи, ноты. У него были автографы Бальзака и Мопассана, Ницше, Толстого, Достоевского, Гёте, Густава Малера, Моцарта и почти всех крупнейших современных писателей. У каждого из них он выпрашивал либо рукописный фрагмент, либо рассказ и таким образом приобрел оригиналы «Возвращения из Аида» Генриха Манна, сказки «Июль» Германа Гессе, пьесы «Крик жизни» Артура Шницлера, стихов Оскара Уайльда и Уолта Уитмена, Рихарда Демеля, Поля Клоделя и Гуго фон Гофмансталя, пьес Ведекинда и Гауптмана, «Песни любви и смерти корнета Кристофа Рильке» Райнера Марии Рильке, которая начинается так:
Скакать, скакать, скакать, сквозь день, сквозь ночь, сквозь день.
Скакать, скакать, скакать.
И отвага устала, и тоска велика. Никаких уже гор, и редко – деревья. И ничто не решится привстать. У заболоченных родников, в жажде теснятся чужие хибарки. Ни башни. И всегда одна и та же картина. Пары глаз для нее слишком много[18].
Все, что было важно для Стефана Цвейга в сфере духа, в сфере литературы и музыки, хранили рукописи их творцов. Это – реликвии мира, к которому он причастен, в котором живет и о котором продолжает писать. Он страстно почитал и боготворил искусство других. Искусство, европейская культура – его религия.
Свой алтарь, письменный стол Людвига ван Бетховена, он взял с собой в Лондон, где Фридерика в начале года обустроила для него новую квартиру. Да, он сохранил бетховенский письменный стол, и страницу из «Фауста» Гёте, и его стихотворение «Фиалка» с нотами, написанными рукой Моцарта. Это жестокое, скорбное стихотворение, противопоставленное романтической «Дикой розе», заканчивается строками:
Но девушка цветка – увы! —
Не углядела средь травы,
Поник наш цветик кроткий.
Но, увядая, все твердил:
«Как счастлив я, что смерть испил
У ног, у ног,
У милых ног ее»[19].
С остальной частью собранных автографов он расстался, продав коллекционеру Мартину Бодмеру в Цюрихе.
В 1925 году Стефан Цвейг написал рассказ о слепом старике, владельце одной из редчайших в мире коллекций гравюр и рисунков, который теперь, в разоренной инфляцией Германии, ослепший и обедневший, гордо перебирает лист за листом свою коллекцию, свое сокровище, восседая перед домочадцами, подсовывающими ему каждый день новые листы. Но его несчастная семья, впав в крайнюю нужду, давно продала коллекцию, о чем старик не догадывается. Однажды из Берлина приезжает антиквар, и семья умоляет его не выдавать их. И вот слепой коллекционер показывает незнакомцу свою гордость и радость. Все листы чистые, каждый проданный экспонат семья заменяла пустышкой, вставленной в паспарту. Слепой ничего об этом не знает; его гордость, его уверенность в том, что он обладает этими богатствами, были незыблемы все эти годы. «Так лилась битых два часа эта шумная торжествующая речь. Не могу описать вам ужас, который я испытывал, рассматривая вместе с ним сотни две пустых листов бумаги или жалких репродукций, которые в памяти не подозревающего о трагедии старика сохранились в качестве подлинных с такой изумительной отчетливостью, что он безошибочно, в тончайших подробностях описывал и расхваливал каждый лист. Незримая коллекция, давно разлетевшаяся по всем направлениям, восставала во всей полноте перед духовным взором слепого, так трогательно обманутого; отчетливость его видения действовала так захватывающе, что я почти поверил в существование всех этих гравюр»