Журнал Наш Современник №1 (2002) - Журнал Наш Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Георгий Гачев
ВАДИМ — НЕОБХОДИМ
У поэта Владимира Соколова в стихотворении есть такая рифма: “с Вадимом — необходимым”. И это точно — даже научно точно сказано: думая и о жизнях наших, и о литературе, и о ситуации в культуре и идеях, — не обойти этого человека, явление значительное и знаменательное.
Хотя учились мы с Вадимом Кожиновым на филологическом факультете МГУ в одно время, но он все же на курс меня младше, или на два, а это для юношей — большая разница. В нем была советская романтическая мифология — Революции, Гражданской войны, 30-х годов — весь этот высокий идеализм... Но он был более свободен от сего очарования, нежели, например, я и Бочаров Сергей, кто в комсомоле всерьез живали душой в те годы студенческие.
Вообще, окидывая взглядом свою жизнь, ощущаешь себя как шахту, где много пластов-шихт: идей, идеалов, эпох миросозерцаний. Так что разные культурные слои, как в археологических раскопках, в себе можешь обнаруживать. И это, слава Богу, в тебе толща — не тоща: глубина и богатство, полифония между голосами-мирами, то, чем можно жить внутри себя, во внутреннем диалоге собеседовать-обсуждать постоянно. Из субстанции самого себя прорастают сюжеты на промышление. Не соскучишься: полнота внутренней жизни так образуется — не монотонность, но радужность и пестрота.
Вот и в Вадиме немало эпох отложилось и сказалось — культурных слоев, рудоносных жил. Причем, по темпераменту живой и отзывчивый, увлекающийся, он всему отдавался безоглядно и безрезервно. Хотя — стоп! Где-то “реле” МЕРЫ, даже прагматической, в нем срабатывало — как у Рабле сказано Панургом “вплоть до костра — исключительно”...
Так что и его жизнь, и то, что написал: книги, статьи — это все “исповедь горячего сердца”. Да, когда мы, уже став друзьями в ИМЛИ в конце 50-х годов, “три мушкетера” теории литературы: Кожинов, Бочаров и я, — приравнивали себя к братьям Карамазовым, Кожинов выходил Митя, Бочаров — Алеша, я же — Иван. Он открыто страстный — и потому контактный, и сколько людей за жизнь могли и могут считать себя его друзьями, приятелями, и скольких он сводил между собой! Не счесть!
Он, живо интересующийся всем, сам как фонтан идей, щедро их раздаривающий, оказался притягательным центром для многих творцов в литературе — особенно поэтов чувствовал и с восторгом декламировал, приглашая восхищаться. Сколько стихов звучит во мне в его интонации! Начиная с Бориса Слуцкого (“Бог ехал на пяти машинах”, “А зуб за зуб не отдадут,/ За око око — не уплатят!”), Анатолия Передреева (“Разлагаются все содружества,/ Все супружества и сотрудничества/ — Собутыльничество живет!”), Николая Рубцова (“Ах, что я делаю, зачем я мучаю/ Больной и маленький свой организм?”), Юрия Кузнецова, Владимира Соколова, Юза Алешковского...
И это в нем было непрерывно. Он все время открывал новых современных поэтов, и во многих начинавших он своим чутким пониманием вливал уверенность в силах — и таким образом создавал!..
Немаловажно и то, что он вдохновенно играл на гитаре — и как проникновенно пел русские романсы! Еще и на этот огонек льнули к нему мужи и жены; душа компании везде, куда ни заедет: в Питер (через него в 60-е годы на Евг. Рейна мы вышли), в Одессу — там с Сукоником и Голубовским... И это только на моем горизонте — скудном. А его разъезды по стране! Особенно из провинции к нему слетались. Ну да: не столько сам он ездил, но к нему. В живом будораженье творческого костра русской культуры он — как Перводвигатель Аристотеля: сам не движется, но движет — как прекрасная статуя: стоит на месте, но люди влекутся к ней — и так заводится движение в бытии.
В Институте мировой литературы в 50—60-е годы мы увлеченно делали теорию литературы нового типа — “в историческом освещении”, строя ее на принципе единства исторического и логического: каждую категорию рассматривая не статично, в формально логическом определении, но как живой процесс становления ее содержания и признаков. Тут вовремя появился на нашем горизонте Эвальд Васильевич Ильенков, гегельянец, переинтерпретировавший и Маркса по-гегелевски — и вдохнувший в нас азарт применить этот метод в литературоведении и эстетике. Кожинов тогда как раз писал свою кандидатскую диссертацию о романе на материале и западно-европейской, и русской литературы (вышла затем книгой) — очень творческая и “фундированная” эрудицией эта работа.
Как литературовед, он был хорошо, лучше меня начитан: и в мировой науке, и в советской; в частности, прекрасно знал труды ОПОЯЗа, “формалистов”, Гриба, Виноградова и многих других. И “Эстетические взгляды Дидро”, книгу моего отца, Дмитрия Ивановича Гачева, читал и ценил... И на обсуждениях был щедрым генератором идей — и знаний, и ассоциаций.
И в один — именно прекрасный и знаменательный для культуры день как раз Вадим Кожинов среди нас впервые упомянул имя Бахтина. Помню: тогда принесли к нам в сектор теории словник новой Литературной энциклопедии на экспертизу. И, обозревая именной указатель, Кожинов задал вопрос: “А почему нет Бахтина?” Он один из нас уже прочел “Проблемы поэтики Достоевского” — издание 1929 года — и знал живой отзыв Луначарского на эту книгу.
И в самом деле — где он, жив ли?
Так началось воспамятование Бахтина, воскрешение его творчества и вторая жизнь его самого в культуре второй половины ХХ века. Через Леонида Ивановича Тимофеева узнали, что он — в Саранске, преподает. Что в архиве ИМЛИ за свинцовой дверью лежит диссертация Бахтина о Рабле — и как приникли мы читать эти уже пожелтелые и ветхие страницы! Кожинов написал письмо в Саранск. И вот летом 1961 года мы, легкие на подъем, тридцатилетние: Кожинов, Бочаров и я — сели на поезд Москва—Саранск. Ночь та памятна — в стихах прошла. Бочаров напомнил, как Вадим читал “Осы” Мандельштама — “Сосут ось земную...”
Бочаров — тот человек, кто вообще хорошо все помнит (я же — нет, смутно), восстанавливая последовательность того знаменательного дня, говорит, что мы как-то разделились в поисках Бахтина: я и он, вдвоем, пошли к Университету, — и где-то часа в три, наверху ряда каменных ступеней, ведущих ко входу, в лучах солнца, как в нимбе, показалась фигура на костылях — крепко сбитый, круглоголовый, невысокий мужчина стал, ковыляя, спускаться. Это и был Михаил Михайлович.
Не помню — сразу или позднее, — пришли мы к нему в дом, в небольшую квартирку, двухкомнатную, кажется, и засели с ним и его супругой Еленой Александровной за разговор — спознаваясь, обо всем...
Об одном эпизоде уже не раз писалось, даже обсуждали Бочаров и Кожинов вопрос: “Стоял ли Гачев на коленях перед Бахтиным?” В маленькой комнатке я вроде бы придвинулся, оперся на стол локтями, а ноги пристроил — есть у меня такой обычай — на стул или на пол — на коленках... И, конечно, я испытывал благоговение перед этим живым мудрецом — и вопрошал его: “Научите, как так прожить?” — похоже, что так оно и было... Это и сошлось в образ-миф коленопреклонения.
А в акциях с изданиями книг Бахтина львиная доля и роль — за Кожиновым. Он сумел мобилизовать просвещенных маститых и авторитетных людей на письма, ходатайства — и в итоге переиздана книга о Достоевском и первоиздана книга о Рабле. И так пошли разворачиваться круги влияния идей Бахтина на культуру — и нашу, и вообще мировую.
В своих литературоведческих работах В. В. Кожинов расширяет русло русской литературы, преодолевая узость стандартно принятой магистрали и вводя в обиход фигуры, задвинутые идеологической монотонностью — то ли советской, то ли контрасоветской шкалы ценностей (ныне это — интеллигентски-либеральная). Его книга о Тютчеве, антология “Поэты тютчевской плеяды” продвинули к широкому читателю такие фигуры, как Федор Глинка, Петр Вяземский, Владимир Бенедиктов, — вообще метафизическую, религиозно-философскую линию в русской поэзии. А в области мысли и публицистики — линию славянофилов...
Пишу — и осознаю: сколько клейм и ярлыков оценочных наставлено у нас, метят писателя или мыслителя — как скотину, тавром. Чего стоят, например, отметки, расставленные Белинским (конечно, вдохновенным!), кто “навек” заклеймил того же Бенедиктова, или опасливое клише “славянофил” в мозгах “передовой общественности”!..
И вот задача и в то же время пафос творчества Кожинова как литературоведа, публициста, а в последние годы и историка — сдирать эти затверженные и затвердевшие мифы — будь то об Иване Грозном, о “черносотенцах”, о “втором фронте” во Вторую мировую войну и проч. Причем делал он это путем конкретного исследования и введения новых материалов и фактов. Он был неутомимым читателем всего — и старого, и нового, и дом его “задыхался” от книг. Он был книгочеем, и эрудитом, книжником, но не тем, кто придавливается эрудицией (как это происходит с так называемыми “книжными червями”, когда многознание гасит собственный творческий костер). Нет, Кожинов — темпераментный эрудит, боец-“драчун” за правое дело просветления и “расширения” мозгов, подающий ту пищу уму и сердцу, по которой давно изголодалось русское самосознание.