Записки писателя - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тело его умерло. А дух?
Ряд прекрасных рассказов о жизни человеческой превзойдут будущие писатели, как сам Толстой превзошел многих, бывших прежде него. Идеи будут разбиты другими мыслителями, которые будут вооружены тысячами фактов, не известных Толстому, теперь еще не найденных человеческим опытом. Одно останется вечно: память о жизни и смерти одного из величайших людей, грандиозный опыт жизни. Эта память будет велика и красива, насколько могут быть в нашей жизни величие и красота. Но они не восторг, а грусть бесконечную возбуждают во мне.
Страшный закон вечной неизвестности сломил эту великую громаду.
Толстой жил восемьдесят три года и умер так же, как проживший три дня, от пустой случайности, определившей час, и неодолимого закона, положившего предел.
Толстой обладал всеми дарами, о каких мечтает человек, и был несчастен, как последний нищий.
Толстой владел громадным разумом и узнал столько же, сколько последний дурак.
Бог дал ему талант, и на вершине славы Толстой говорил себе: ну, хорошо, я буду выше всех, превзойду Шекспира и Данте, имя мое прозвучит во всех уголках земли… а дальше?.. И, не в силах ответить, отрекся от таланта с тоской и отвращением.
Бог дал ему возможность пережить разнообразную и богатую жизнь, и он признал себя несчастным, жизнь свою — отвратительной. Конечно же, не фотографы и не злая жена сломили его дух. Вся жизнь, с начала и до конца, утомила его, и только догматы его близорукой веры заставили его робко свалить вину на фотографов, гостей и семью.
Бог дал ему ум смелый, казалось, способный разрезать весь шар земной, как апельсин, и этот ум не дал ему истины, заблудился, утомился в исканиях, приткнулся к теплому местечку догмата и с жалкой растерянностью, с точностью попугая, затвердил без конца — Бот, любовь, Бог, любовь, Бог…
Бог дал ему возможно лучшую кончину, без особых страданий, без отвратительных подробностей, в сознании, которое следило за собой почти до последнего вздоха.
И вот тут, в последние дни, вскрылся весь ужасный смысл или, вернее, бессмыслие его жизни.
Все можно отбросить, как детали: и разочарование в таланте, и личное несчастие, и попугаевы догматы, если бы только была кончина, осеянная светом правды, если бы Толстой, как созданный его художественным самодурством Иван Ильич, мог воскликнуть в последнюю, самую последнюю минуту: «смерть!.. Но как это просто и хорошо… как радостно!»
Увы, этого не было. Кончина, мирная и безболезная, была такою только для близоруких, недалеких людей, его окружавших, да для нанятых по торжественному случаю репортеров, сотнями перьев скрипевших «осанна»!
На самом же деле были физические мучения, отвратительные подробности распадения организма, и не было радости и спокойствия духа.
Временами, когда сильнее становилось тело и глаза видели окружающих, всю жизнь слушавших его как пророка, Толстой вспоминал свои догматы и говорил те фразы, которые он затвердил при жизни. И пресловутой фразе о многих людях, которым надо уделить внимание прежде Льва, нет никакой цены: она была сказана им раньше, теперь только повторена и не вытекала из того положения, в котором он находился сейчас.
Но зато была одна фраза, в которой сказалось ясное отношение к факту, в которой прозвучало со страшной силой мрачное отчаяние и которую, кажется, никто даже и не понял в ее единственном и ужасном значении.
Долго молча лежал Толстой, наедине с самим собой, в тайне только ему одному известных предсмертных переживаний. Что он чувствовал, что думал в это время — известно еще только Богу. И вдруг неожиданно Толстой поднялся, заметался, сделал попытку куда-то бежать и выкрикнул:
— Нет… конец!
Вслушайтесь в эти слова. Имеющий уши, чтоб слышать, да слышит. Но слышит не то, что наспех можно подставить под эти слова, а то, что только и могли означать они в муке своей.
— Нет… конец!
Если бы Толстой в эту минуту понял, что тело его умирает, но все же верил, все же не видел банкротства своей веры перед неразрешимостью смерти, перед ее черной бездной, поглощающей все веры, все упования, он мог бы сказать: да, умираю… мог бы сказать: конец… Все что угодно, но без этого решительного и ужасного «нет». В этом коротком, таком простом слове вылилось все: крышка всей своей вере, мат всей жизни своей, крушение всякого упования перед лицом не предполагаемой, а на этот раз действительно пришедшей смерти.
Смотрите: вот я подымаю камень, выше моих сил, но поднять его мне не так уж нужно, и я говорю: не могу!.. Вот, я делаю дело и верю, что сделаю, но устал, и я говорю: пока довольно!.. Вот я вижу, что тело мое умирает, но я верю крепко и бессомненно, верю, что дух мой так или иначе будет жить, и я говорю спокойно и ясно: умираю!.. Вот умираю я и верю, что исполнил свое предназначение, верю радостно, и я говорю: конец!
Но вот перед лицом неизбежной смерти я проверяю всю жизнь мою, спрашиваю душу свою, верит ли она в простоту и красоту смерти, ищу, нет ли во мне страха, сомнения и страшного, единственного желания жить, жить во что бы то ни стало?
И вижу, что жизнь моя не имеет никакого отношения к тому, как я умираю, вижу, что нет успокоения в вере моей, вижу, что смерть ужасна, вижу, как страстно хочется жить, как страшно умирать, вижу впереди только ту же черную дыру…
С мукой и мольбой, в мечтаниях предсмертной тоски, я призываю на помощь весь свой ум, всю веру свою, все надежды мои… Еще уповаю на что-то, на какую-то пощаду, на какой-то свет, который должен просиять в последнюю минуту, на то, что придет Кто-то и успокоит, защитит меня, маленького и слабого, в предсмертных муках и тоске извивающегося, как червь слепой… Но никто не приходит, молчит тайна, агония давит меня, вера падает, надежда уходит, и с неодолимой силой надвигается черная дыра… ничем нельзя удержать жизнь, все кончено.
И в муке последнего отчаяния, с мертвым спокойствием гибели, видя, что бессильны все попытки сломить ужас смерти, я говорю:
— Нет… конец!
Никто не придет, нет света впереди, нет надежды, нет веры, нельзя удержать жизнь, нет ничего… конец!
Лев Толстой умер как стоик, без слез и воплей, признав факт и, хоть в последнюю минуту, взглянув ему прямо в глаза. Но это и все. Этим последним мужеством отчаяния закончилась вся его богатая, огромная жизнь, все его мысли, вся вера его, все, чем он жил. Все ушло в черную дыру.
Может быть, там, за черной дырой, за последней чертой, открылись перед ним райские двери, и маханием пальмовых ветвей встретил его светлый и радостный мир… Может быть. Но живые этого никогда не узнают.
И стоический голос Толстого слился с другим криком, полным боли и растерянности, прозвучавшим много веков назад:
— Господи, Господи, почто Ты меня оставил!
Слился в еще раз произнесенный смертный приговор всему тому, во что хочется верить человечеству, во имя чего только и жили и нас учили жить люди, давно ушедшие во тьму, туда, откуда возврата нет, где вечная тьма.
ОТ «МАЛОГО» НИЧТОЖНЫМ
Бог дал мне величайшее несчастие, какое может выпасть на долю писателю, — быть искренним.
Я не буду спорить, есть ли у меня талант, или его нет, хорошо или дурно то, что я написал. Я заставил себя слушать, а это все, что мне надо, ибо для меня писательство не есть служение чему бы то ни было, а лишь средство для выявления своего «я» и работы над расширением и углублением своего миросозерцания.
Но я могу утверждать одно, что никогда не произносил ни одного слова, которое не родилось бы в слиянии моего сердца и ума, не было бы моим искренним убеждением.
А между тем, хотя люди ни о чем не говорят с такой горячностью, как о правде, и требование искренности предъявляется писателю прежде всего, они не выносят ни правды, ни искренности.
И особенно они не выносят правды о самих себе. Должно быть, она и в самом деле так ужасна, что с сознанием ее нельзя жить. Поэтому они хотят, чтобы правда была облечена в красивый наряд вымысла, особенно ценят идеализацию жизни я требуют, чтобы человек писался не иначе как с большой буквы. Им хочется верить, что жизнь прекрасна, а сами они, брошенные в мир, как слепые котята, мудры и велики.
Нет ничего легче, как заслужить любовь людей. Писатель, при наличности известного дарования, может сделать это очень легко: надо только неустанно и с достаточным пафосом повторять, что человек звучит гордо, а жизнь прекрасна, и побегут и будут вопить: «Осанна! Благословен, грядый во имя Господне!..»
Имя Господне звучит разно: это и древний грозный Иегова, Бог мести, и кроткий Отец небесный, Бог христиан, и гостеприимный Аллах, Бог сладострастных мусульман, и непостижимая Мировая Воля… нет числа именам Господа!.. Но всегда и везде люди навязывали ему одну и ту же роль — их печальника и заступника, служителя их человеческих интересов. И все, что приятно и выгодно людям, все — во имя Господне!