Записки писателя - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И даже, если хотите, то резче и грубее будет мой язык именно тогда, когда я буду говорить о человеке величины громадной и значения глубочайшего. Ибо о пустяках говорить можно тремя словами, а о великом нужно много слов… и, доказывая что-либо исключительное, приходится пустить маятник слова во весь размах, именно силою и резкостью сопоставлений исчерпывая мысль до возможного конца.
Вот, например, меня упрекали за сопоставление смерти Толстого со смертью кошки… Конечно, совершенно ясно для неглупого и неослепшего от бешенства человека, что здесь не было сомнения, а было выражено отношение мое к самому факту существования смерти: я говорил не о том, что для меня все равно, кто умрет, кошка или Толстой, а о том, что если смерть пророка и страшна, то она страшна равно и в смерти пророка и в смерти захудалого животного. Эта мысль не может оскорбить памяти Толстого, но мысль эту даже, кажется, просто и не поняли, а просто при одном сопоставлении слов «Толстой и кошка» у лакеев душа ушла в пятки: надо было сравнивать, изволите видеть, с орлом, львом или каким-либо другим благородным животным!.. Или мы до сих пор верим, что у человека душа, у кошки — пар?.. Священное Писание, устами Екклезиаста, тысячелетия тому назад, указало, что не знаем мы, души ли скотов пойдут вниз, а души людей вверх, или души скотов вверх, а души людей вниз!.. Это забыли ничтожные самодовольные глупцы, ставшие на ходули и с достоинством провозгласившие, что «человек» звучит гордо!..
А вот те, кто упрекал меня за резкость языка по отношению к Толстому, меня же называют… бандаром из публичного дома!.. Для Толстого и кошка слово обидное, для Арцыбашева и непечатное ругательство — вещь вполне допустимая… Типичное отношение к человеку, типичная психология лакейской.
Дальше. Каждый из нас знает прекрасно, а теперь об этом уже и писать начинают, что Толстой был мучеником в своем доме, среди чуждых ему по духу людей, мучивших и оскорблявших его. Когда он ушел, все облегченно вздохнули и сказали: давно пора!.. Всю жизнь Толстого упрекали в том, что он живет вразрез со своим учением… А когда из всего этого я сделал совершенно верный вывод, что Толстой просто бежал от своей семьи как смертельно замученный человек, меня прокляли на всех вселенских соборах. Их оскорбило слово бегство. Как мог бежать Толстой?.. Уж если это божество, то оно никакого просто человеческого деяния совершить не может… Уход — это красиво, бегство — слишком просто!.. А рабам нужны акафисты, а не простые человеческие слова. А между тем кто же не видит, что это был не уход Сакья-Муни от любимой жены, царства и богатства, а ночное бегство человека из моральной тюрьмы, где его терзали каждый день, заставляя делать то, что было ему противно, мучительно и страшно.
Слепое лакейское возмущение затемнило глаза и мозги моих хулителей до того, что они разучились читать написанное черным по белому.
И когда я говорил, что Толстой как писатель, мыслитель и моралист не умер, а умерло только его тело, они прочли, что я говорю, будто умер маленький старичок!.. И когда я говорил, что страшное обаяние Толстого не может быть объяснено только его талантом, только его философским складом, только его моралью, только его учительством, они прочли, что я не признаю его ни учителем, ни мыслителем, ни писателем!.. И когда я говорил, что Толстой был громаден прежде всего и главным' образом как большой, с огромным диапазоном души, с великим сердцем и умом человек, они прочли, что я отнимаю у него все качества и преимущества перед… собою. И когда я говорил, что опыт жизни Толстого показал всю тщету всякой человеческой веры в наш земной смысл существования человечества, показал ничтожность человеческого разума, они прочли, что я назвал Толстого ничтожеством!..
И за все это обвинили меня в зависти и клевете на Толстого.
Что касается клеветы, то это просто глупо: люди, обвинявшие меня в этом, или не читали статьи, или не поняли в ней ни одного слова, они сами сознательно клевещут на меня…
Что такое клевета?.. Приписывание человеку поступков, им не совершенных, и качеств, ему не присущих?.. Так где же это было в моей статье?
Я говорил, что Толстой обладал всеми дарами, какими может обладать человек, и все-таки был несчастен?.. Это факт, засвидетельствованный им самим в письмах его. Я говорил, что Толстой был догматик? Это факт, подтверждаемый каждой его последней статьей. Я говорил, что жизнь и смерть Толстого показали тщету наших надежд и упований на раскрытие истинного смысла человеческого существования? Это мой личный вывод, моя личная точка зрения; она может быть ошибочна, но клеветы в ней не может быть.
Со мной можно было спорить, мне можно было указать ошибки. Но нечего было гоготать, как черти из болота!.. Это-то самое гоготанье… то самое, о котором говорил Толстой в ответ на обвинения в разладе между жизнью и словом его, когда вместо того, чтобы помочь ему, над ним издевались со всех сторон!..
А зависть?..
Ну — да, я завидую Толстому, а также Будде, Шекспиру, Христу, Сократу, Ньютону и многим другим, коих Бог одарил силами, мне не данными!.. И дай Бог, чтобы у всех была такая зависть, чтобы все добивались от своей жизни такого же значения и такой же силы, какие были у этих великанов человечества… Дай Бог, чтобы каждый человек стремился быть господином жизни, а не удовлетворялся скромной участью раба, за которого думают, страдают, творят и совестятся другие!..
Я думаю, что Толстой завидовал, не мог не завидовать Христу, взошедшему на Голгофу, когда он сам не мог справиться с кучкой ничтожных людей, портивших его жизнь, искажавших его дело, толкавших его на компромиссы со своей совестью. Я думаю, что Толстой завидовал силе Христа, покорившего мир. И я думаю, я должен думать, что Толстой мечтал быть равным Христу и Будде, не говорил — куда нам! — ибо, если бы перестал завидовать, перестал стремиться стать равным, то пал бы и умер духовно в самоуничтожении… Отсутствие такой зависти — примирение со своим ничтожеством.
Но это не та зависть, в которой обвиняли меня, говоря, что я завидую чину первого писателя земли русской. Я не могу питать такой зависти, ибо мне, как крайнему индивидуалисту, дороже всего мое собственное место, и я думаю, что свет велик достаточно, чтобы один человек не мешал другому сделать то, что он хочет и может.
Великие люди мешают только ничтожным. Только лакею кажется, что, не будь барина, он сам стал бы таким же барином… и при этом именно таким же, а не другим, ибо своего, внутреннего барства у него нет, и нужен ему чужой наряд, шуба с барского плеча.
_____Страшно глубоко меня трогала жизнь Толстого и взволновала его смерть. Именно потому, что я понимал грандиозность его жизни, я с искренним трепетом ждал его смерти: как умрет Лев Толстой… И именно потому я не стал проливать дешевых слез над его гробом, а постарался по мере сил и по крайнему разумению серьезно и глубоко разобраться в его жизни и смерти.
Пусть я был слишком резок, слишком горяч… Но сказано: «О, если бы ты был холоден или горяч, но ты только тепел, и за это изблюю тебя из уст моих…»
ЖЕЛЕЗНОЕ КОЛЬЦО ПУШКИНА
Татарщина не прошла даром русскому народу. Два века на наших полях простоял стан великого кочевого народа, и когда кочевники ушли, на земном шаре, как после ярмарки в поле, осталось место, покрытое соломой и навозом, изрытое ямами, утыканное кольями, сожженное кострами и вытоптанное конскими копытами. И там, где когда-то росла свежая, буйная трава степи, поднял голову пыльный бурьян. Выросло крепостное право. Оно не могло не вырасти, ибо рабский навозный дух глубоко впитался в землю.
Пышно разросся бурьян. Полнарода превратилось в рабов, рабский дух отравил жизнь, обескровил великий, хотя бы по своей громадности, народ.
Но прошли времена. С новою весной начала робко пробиваться молодая зеленая трава. Задыхаясь в рабстве, разлагаясь, страна дошла до пределов отчаяния и скорби, и внизу, под почвой, началась разрушительная работа, началось всенародное брожение. Подготовлялся стихийный взрыв, страшный народный бунт, всероссийская пугачевщина. Было очевидно, что еще два-три десятка лет, и разразится ужасающая катастрофа, хлынет кровавая река, которая смоет всю плесень рабства, омоет душу народную, и она наконец встанет во весь рост, сильная, страшная и свободная.
Увы, этого не случилось.
Если дозревающий нарыв заклеить липким пластырем, — гной, не находя естественного выхода, рассосется по всему организму и отравит его тысячами болезней. По условиям горькой действительности я не могу здесь говорить о тайных и настоящих причинах того, что произошло, но несомненно, что 19 февраля только вогнало болезнь внутрь.
Оно наложило пластырь на страшную рану, вогнало гной в глубину жизни и мало-помалу отравило ядом холопства все русское общество.