Чернышевский - Лев Борисович Каменев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А были они люди честные (потому-то она и была придирчива К ним). И, вырастая среди них, я привык видеть людей, поступающих, говорящих, думающих сообразно с действительной жизнью. Такой продолжительный, непрерывный, близкий пример в такое время, как детство, не мог не помогать очень много и много мне, когда пришла мне пора теоретически разбирать, что правда и что ложь, — что добро и что зло»{10}.
Эти слова только намек. В них выделена только одна черта — реализм жизненных воззрений — из того наследства, которое Чернышевский получил от своих крестьянских или живших среди крестьянства и почти на его положении предков. Общая сумма крестьянского наследства в Чернышевском была много больше. И она сказалась целиком, когда пришла ему пора «теоретически разбирать… что добро и что зло». Добром оказалось то, что было бы добро для широких [крестьянских масс; все прочее — оказалось злом.
Клячи, в течение месяца по российскому бездорожью тащившие возок из Саратова в Петербург, везли благонравного, почтительного, религиозного сына протоиерея. Но это был только' фасад. Саратовская— «страшная тогда», по слову Чернышевского, — глушь в том же возке транспортировала в столицу Российской империи неосознанные, неоформленные, но живые, растущие элементы крестьянского протеста, крестьянского недовольства, крестьянского бунта против давившего Ого государства. Был 1846 год.
3. ПЕТЕРБУРГ
Петербург был тоже только фасадом страны. Герцен, прочитав книгу путешествовавшего по Николаевской России иностранца, отметил: «Есть выражение поразительной верности: un empire de facades… La Russie est policée, non civilisée». «…Империя фасадов… Россия полицеизирована, а не цивилизована».
В том же 1843 году сам Герцен в памфлете «Москва и Петербург» охарактеризовал последний как город-выскочку, «любимое дитя царя, отрекшегося от своей страны»: «У него нет веками освященных воспоминаний, нет сердечной связи с страной, которую представлять его вызвали из болот; у него есть полиция, присутственные места… двор-гвардия… и он доволен своим удобным бытом, не имеющим корней и стоящими, как он сам, на сваях, вбивая которые, умерли сотни, тысячи работников». Это «живой курган притеснителей, обманщиков, взяточников, связанных между собою дележом грабительства, завершаемых царем и опирающихся на семьсот тысяч живых машин со штыками»{11}. Так рисовался Петербург Герцену, покинувшему его за несколько лет до того, как в него въезжал Чернышевский.
Не было, конечно, города, где бы основные противоречия, в которых билась страна и которые бились в душе Чернышевского, были сконцентрированы в более яркой и беспощадной форме, чем столица николаевской монархии.
Еще Пушкин писал о нем:
Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид…
Противоречие между Петербургом и страной, которое смутно ощущал Пушкин, над которым затем в стихах в прозе много десятилетий билась русская литература, было противоречие между мужицкой Русью и дворянской монархией. Петербург 1846 года, который увидел Чернышевский, был прежде всего резиденций неограниченного повелителя, средоточием его военного и канцелярского аппарата. Пышная, торжественная, богатая — по крайни мере, со своего казового конца — царская резиденция, с ее дворцами сановников и знати, подобранная, расчищенная, казарменно-подтянутая, противостояла нищей, грязной, деревяной и соломеной России. Монархия Романовых стояла в апогее своего внешнего величия и могущества. В европейских делах слово русского царя было решающим: никто из европейских властителей и их министров не сомневался, что русский самодержец может в подкрепление его поставить армию, которая будет серьезнейшей угрозой для каждого из европейских государств. Европейские революционеры лишь во власти русского царя видели действительную опору призрачной силы их собственных правительств. Внутри — аппарат управления, изъеденный взяточничеством, протекционизмом, молчалинством, невежественный и чуждый народу, действовал, однако, безотказно, автоматически выполняя сверху указанные задания. Сто тысяч дворян-рабовладельцев, — мои полицеймейстеры, называл их отец Николая I — каждый на своем участке неукоснительно, не за страх, а за совесть, блюли интересы свои, своего царя и своего государства. Церковь, школа, университетская кафедра, журналистика тысячами голосов прославляли величие и мудрость, правительства. «Совесть нужна человеку в частном, домашнем быту, а на службе и в гражданских сношениях ее заменяет высшее начальство» — гласило «Наставление для преподавателей в военно-учебных заведениях», составленное будущим «освободителем крестьян», генерал-адъютантом Николая I, Яковом Ивановичем Ростовцевым.
Для этой — несмотря на все свои прорухи — крепко слаженной и недурно оборудованной боевой машины классового господства все казалось достижимым. Для ее действительного упрочения и безбурного существования недоставало лишь одного — окончательного овладения и подчинения себе крестьянской массы. А с этим-то дело и не ладилось. За время своего царствования Николай собирал шесть секретных комитетов для обсуждения крестьянского вопроса. Пятый ив этих комитетов был учрежден в год приезда Чернышевского в Петербург, «для рассмотрения записки министра внутренних дел об уничтожении крепостного права в России». Так выражался историк{12}. Не следует, однако, думать, что Николай и его министры, учреждая этот комитет, как и все прочие, были движимы не любовью к крепостному праву. Нет! Они любили его. Но положение крестьян неизменно и неустанно беспокоило их. Когда в конце 1848 года петербургское дворянство нашло необходимым заявить готовность поддержать, своего царя в борьбе с революционной Европой, Николай ответил, ему: «Господа! Я не боюсь внешних врагов. Но у меня есть внутренние, более опасные. Против них-то мы должны вооружиться и стараться сохранить себя, и в этом я полагаюсь на вас». Речь шла о крестьянах.
Ложь государства, церкви, школы, ложь усвоенных инстинктивно понятий нигде не могла обнажиться так легко, быстро, беспощадно, как в Петербурге. Сопоставления напрашивались сами собой.