Ассоциация содействия вращению Земли. Сборник рассказов - Владимир Липилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И что же дальше?
– Однажды подошли к речке. Дед Анисий присел и говорит: «Воробышка, вернись к тётке Матрене, попроси чистое белое полотенце. Я побежал в деревню, а там сразу всполошились. Да ведь к смерти это. На берег пришли, а дед Анисий уже неживой. Так и умер, прислонившись к березе. Ледоход как раз на реке начался. Но ты про это не пиши. Кому интересна эта моя биография? Чай вон лучше пей. Чё ты, как красная девка. Побольше меду-то подцепляй.
Мы молчим. Слышно как хрустят по мерзлой улице чьи-то шаги.
– В общем, потом опять детдом, скитания. Мало-помалу речь ко мне стала возвращаться. Правда, говорил я нараспев, будто былины исполнял. Всё это в меня вошло до такой степени.
Школу Виктор Алексеевич окончил в 30 лет. Потому что, говорит, в одном классе сидел года по два, три. Учился в одном месте, в другом. Частенько отправляли в психушку. Контузия его на время утихала, потом опять шибала. Но при этом он умудрился отучится в иркутском университете. Филологический факультет. Преподавал в различных школах губернии русский и литературу, работал в малотиражках.
– Однажды девочки из класса, который я вёл, попросили написать на выпускной стих. Я уже тогда вовсю баловался. Настрочил ночью. Они говорят, Виктор Алексеевич, это же песня. Напишите музыку. А откуда я ноты знаю? Ладно. Иду вдоль речки, под мышкой глобус, папка. Вдруг слышу – широко так песня звучит, будто по реке стелется. Исполняет моя любимая певица Зара Дулумханова. Про-о-ощай моя школа (голос у Михайлова тенорный, так сказать, с песочком). И так она её пропела, что аж мурашки у меня. Я думаю: как это? Ведь я же сегодня только стихи эти написал. Как Зара могла в Москве это спеть? Прибежал домой, наиграл на балалайке – песня готова. И начались казусы. Читаю, допустим, Алексея Толстого, тут же мелодия выходит. Думаю, вот опять глюки начались. Дальше – больше. Уже, в общем-то, дед был. Зашел как-то в книжный магазин, муторно на душе. Взял с полки первую попавшуюся книжку, оказались пословицы. И так что-то меня переклинило, что вслух стал произносить свои. Им прикрыть бы срамоту не ту, носить бы им трусы во рту, потому что срамота у них исходит изо рта. Шпарю, шпарю. И тут один мужик говорит: «Дедуля, ты записывай. Прям в копеечку.» Только он это сказал – всё, капец. Меня отключили. С этого и пошло, вон уже сколько наштрябал, – стучит он ладонью по толстым папкам. Ворсинки пыли подчеркивают каждый луч солнца.
– Выходит, вы прям кладезь какой-то.
– Какой кладезь, елки-моталки. От болюшки все.
– То есть поэзия, как формулировал Довлатов, это форма человеческого страдания? Не будет лыжой по морде – не будет и поэзии?
– Я не знаю. Ощущение жизни у людей пропадает куда-то. Никто не делает ничего своими руками. Не страдает, если не получилось. Не мучается. Не любит ничего и никого по-настоящему. Чтоб, если не выйдет – пулю себе в лоб пустить. Хотя бы теоретически. Я тоже тут не безгрешен. Вот женился на Сашке. Она – чудеснейший человек. Так? Мягкая, добрая, ласковая. Аринушка Родионовна – вот кто она. А потом пошли мы как-то в баню, она маленькая, полубурятка такая. Смотрю – ноги у нее гнутенькие, будто с лошади только слезла. Думаю, щас выйду из бани и тебя брошу. Увидел – и всё, нет жалости, нет любви. Когда со мной эти приступы вот опять начались, я тогда на Алтае работал. Она в Иркутске была. И подумал, вот буду так летать, а ей куда деваться. Станет возиться со мной, жалеть. Я буду маяться. А ведь нет несчастнее несчастья, чем считать себя несчастным, – цитирует он опять себя. – Взял и подал заявление на развод. Дурак, конечно, но мне простительно, – только в уголки губ, пустив на время сожаленье, улыбается он, и тут же спохватывается.
– Ладно. Щас я те книжку подпишу.
Он опять улетает – сшибая дядьку Черномора, деревянного всадника на лошади, на этот раз его задерживает печь.
– Вот-от, – хорохорится дед. – От неё и потанцуем.
Затем выискивает на полке нужную книгу.
– В прошлом году крупица из моих строчечек вышла в местном издательстве, – говорит. – И несколько сказов. «Сказ о Байкале», например.
– И как отреагировала общественность?
– Молча. Поэты местные меня не любят. Считают выскочкой. Где ж моя ручка? Володька приходит, ручка пропадает, – улыбается он одними глазами, не глядя на меня совсем. – А, вот.
Подписывает долго, старательно.
– Но что мне до тех писателей. В себе бы разобраться. Иногда с самим собою, знаешь, как трудно жить, никак не получается. Преодолеешь вроде что-то, а дерьмо все равно вот сюда, к глотке лезет, я его туда, оно обратно.
– Как же быть?
– Как, как. Пою. В былинном стиле.
Он запевает сперва потихоньку, затем, крепче, разгораясь. Словно нитки, жилы из себя вытягивает.
– Что ж ты, старый дурень, здесь развесился, глянь-ка в зеркало, ай да посмотри. Да нешто ты во слезах-то будешь свою бороду мо-очить? Ну, и так далее. Легче малость становится. Чего я дожил до 80 лет? Потому что стараюсь зла никому не желать. Я много видел, много обошел. Били меня страшным боем. И когда кого-то ударят по лицу хоть в кино, я прямо знаю это ощущение, крови, соплей.
– Ну, так еще Даль говорил, что сытые и богатые пословиц не пишут.
– Ну. Причем, все спонтанно рождается. От снега за окошком, от фразы чьей-то обронённой по телевизору. Все, что вышло у меня хорошо, вышло случайно. Нет здесь моей большой заслуги. Я только взял, не поленился, записал. Как получилось не мне судить. Главное, чтобы что-то хорошее осталось, порыв душевный, мысль добрая.
Кукушка в часах, пружинно оповестила о времени. Пузатый щенок выкатился из-за печки и стал играть с собственным хвостом, намереваясь ухватить его, поймать. Хвост оказывался гораздо шустрее.
– Ого, всполошился дед. – У меня процедуры.
– В каком смысле?
– Я, старый пень, три раза в день на снег босиком выхожу, в огород, и там обтираюсь.
Тень от дома занимала половину сада. Сосны у Ангары стояли все в снегу, будто паруса фрегатов, ожидающих ветер. Виктор Алексеевич выскочил в одних трусах. Так, вероятно, должен был выглядеть Иван-Царевич из сказки, если б состарился, но не растерял свой пыл. Он что-то мурлыкал себе под нос. Потом оттянул резинку, шлепнул себя выстрелом в живот, и принялся обтираться снегом. Я поёжился. А он пел, и снег опускался по его плечам, иссякал, путался в бороде.
– Хорош, – скомандовал дед сам себе и сиганул к дому, сверкая по пути пятками. Я покурил. Когда зашел, он уже пялился в компьютер.
– Ёлки-палки, я ж не знал, что ты приедешь. Хоть бы позвонил. Сидишь теперь на чаю, кишки моешь. Хлеба хочешь?
Я не хотел.
– Тогда я сейчас тебе из свеженьких прочту. Ах, ты. Где? Куда убежала, – говорит он строчке, будто она чудесным образом ожила.
– Амуром аукнется, дитем откликнется. Пойдёт? – глянул он поверх очков. – В любви и ворона журавль. Или вот. Кто в Иркутске – свинья, тот и в Париже – не голубь. Аршинами нас не измерить, мы – в тоннах дураки. Язык всегда беднее мысли, но всяко богаче глупости.
Солнце перевалило сопку, и щенок обогретый печкой и лучами уходящего дня, сидел в рыжем пятне, осоловелый, глядел в одну точку, подремывал.
– Больше всего, конечно, у меня о любви, о нас в этом мире, и о матери. Ты говоришь, откуда. Знаешь, какое у меня было однажды потрясение. После я надолго в комнату с белым потолком загремел. Мать я свою нашёл, – снимает он очки и щурится от мандаринового света из окна. – И лучше бы и не находил. Всё во мне перевернулось. Оказалось, что она только на двадцать пять лет меня старше Пила страшно. Видишь, как получается.
Он потер глаз.
– Любить трудно. Самое сложное, взять да и простить. За всё. Нет предела высоты мудрости, но куда беспредельней бездна глупости. Короче, много у меня этих пословиц-гномов. Сам видишь. Вот такой перед тобой поэтик. Не стану кокетничать, мне немного осталось. Врачи говорят: у вас Виктор Алексеевич, такая ситуация, что должны радоваться каждому прожитому дню. Я и радуюсь. Но только не хотелось бы, чтобы более 100 тысяч афоризмов, пословиц, гномов моих оказались на помойке. Хочется моих ребятушек (пословицы) в народ вывесть. Может, они и не нужны никому. Может, из них костер хороший получится. Ну что ж, мы старались, – улыбается он.
Я засобирался. Вечером у меня поезд дальше, по Транссибу, на восток.
Виктор Алексеевич поднялся, оперевшись на увесистые свои папки.
– Приезжай, – сказал он, малость даже опечаленно. – Только уговор – в следующий раз дня на три. На Ангару сходим, омуля половим. Закоптим. Во дело будет.