Мощное падение вниз верхового сокола, видящего стремительное приближение воды, берегов, излуки и леса - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гляди, гляди, опять вверх пошла! — Мальчик-монах дважды хлопнул от радости в ладоши. — Ловко, струнко идет!
14
Сокол сместился над полупрозрачным облачком чуть вправо и теперь удостоверился окончательно: какие-то перепончатокрылые, очень похожие на летучих мышей, но не мыши, какие-то угловатые, не совсем плотные, но и не то чтобы бесплотные существа, верткими тенями сновали над плотом, затевали что-то. Сокол забрал еще выше и вдруг, впервые за все утро, перестав себя сдерживать, пошел с большой, но для него вполне привычной высоты, круто вниз. Сейчас падение сокола было настоящим, всамделишним, а потому было необычайно мощным, для кого-то — смертельным, для глядящих со стороны — захватывающим.
Сокол шел вниз с огромной скоростью, составлявшей примерно девяносто-девяносто пять метров в секунду.
Обсчета своей скорости сокол, конечно, не делал и делать не мог, он вообще ничего о ней не знал, потому что каждый раз, когда кидался вниз, на добычу, или когда только играл, ощущение длины паденья и скорости, с какой эта длина проходится, пропадало.
Это космонавт в полете теряет вес! Хищная птица в полете теряет время. Иначе ей не пересечь морей-океанов, иначе не угнаться за табунками уток, гусей, иначе не удержать сердце, рвущееся во время ловли из грудки вон!…
Падая вниз, сокол часто попадал в полосы неясных, неведомых ему пространств, и в пространствах этих, вместо собственного легкого тельца, вместо свиста плюсующихся друг к другу метров, — оставалось у него одно только всерасширяющееся зренье. Зренье это и становилось новой жизнью сокола, а сама жизнь в таких “полосах” как бы раздвигалась до бесконечности. То, что прошло, то, чему только предстояло прийти, и то, что уже наступило, — соединялось здесь в одно неразъёмное целое. Полосы таких пространств были неясно где, они были не просто в воздухе, а были, казалось, между воздухом и пронзавшим воздух светом.
Пространства эти сокол знал плохо и оттого их боялся. Здесь ему когда-то уже встречались давно пропавшие археоптериксы и встречались самолеты-невидимки: неведомо кем запущенные, неведомо кого в небе караулившие. Здесь обретались такие же, как и он сам, соколы-шестикрылы (а сокол знал, что он “шестикрылец”, потому что каждое его крыло состояло из трех частей, из тройного набора желто-коричневых, с белыми окрайцами перьев), но попадались и другие летающие существа: с сияньем вокруг голов, вокруг крылец, рук… Словом, здесь были “полосы” и “коридоры” мегавремени. Их названия и предназначенья сокол, конечно, не знал, не проницал. Но он знал и проницал другое: нужно как можно скорей эти коридоры покинуть! Сделать это, однако, удавалось не вдруг: “полосы” и “коридоры” втягивали, всасывали в себя сокола, и, пока он выходил из очередного такого “коридора”, зренье продолжало обманывать его. Соколу чудилось: он не просто видит что-то, а в это видимое “входит”, по-настоящему живет в нем…
Так входил он и коротко жил в шевелимых ветром кусочках целлофановой пленки на волжском берегу, входил в тушканчиков, отрывающих далеко на юге, в калмыцкой степи глубокие, поместительные норки, и входил в береговых египетских ласточек, закапывающихся в ил; пролетал он сквозь волжских кукушек, перекидывающихся на зиму в ястребов, и пролетел сквозь колдунью в обличье гиппопотама, тяжко выползавшую на солоно-сладкий нильский берег. Вживлялся сокол и в таких же, как он сам, древних соколов Хорра: сидящих на красных скалах, отрывисто, визгливо и тонко кричащих человечьими голосами. Проникал сокол даже и в мелких водяных червей, но проникал и в червей иных, тех, что вызывали у египетских мумий (когда они еще были людьми) появление дурных болезней, появление крови в моче и в кале. День и ночь, весна, зима и лето — смешивались в этих полосах в одно. Египтяне делили год на три времени. Каждое время состояло из четырех месяцев. Сокол тоже делил год на трое и применял свое знание всегда. Однако даже и знание трех времен года и многие другие знания в “коридорах” напрочь исчезали. Исчезал хищный крылатый ум. Пропадал вострый птичий разумок.
Только осязание! Одно лишь зренье!…
Сокол и теперь продолжал видеть, осязать: вот белокожий целитель в набедренной повязке и в цветочном венке, уложенном на чуть склоненную от скорби и знаний голову, подогревает в горшке, на раскаленных камнях, два загадочных растения “гем” и “эмем”. Затем, подойдя к сидящей тут же у камней эбеновой женщине с черно-лоснящимся огромным животом, — протягивает ей три зернышка пшеницы и три ячменных зерна. Протягивает и приказывает сбрызнуть дома эти зерна собственной мочой. И ежели первым прорастет ячмень, то тогда, уверял целитель, у женщины родится мальчик. А ежели прорастет первой пшеница — девочка. И еще целитель этот предсказывал ветер, хотя ветер не вышел еще из своей пещеры, и бурю, хотя она еще не народилась.
Но одновременно с целителем в набедренной повязке сокол обтекал зреньем и бородатого врача скорой помощи, спешащего в белой с красной крестообразной раной на боку карете к окраине маленького волжского городка. Причем солнце было уже не утренним, а клонилось к закату, и врач “скорой”, понимавший, что не успеет требуемой помощи оказать, — был, как и этот закат, печален. И тут же вслед за врачом “скорой” сокол видел новейшие пятнистые танки, ползущие по волжским подстепьям, видел вертикально взлетающие из танков самолетики-ракеты, пущенные вперекор движению Волги и летящие на север, на север, на север!
Спасаясь от беззвучных разрывов этих ракет, сокол норовил уйти подальше, на восток, в глушь: к Соколовой, заросшей чертополохами и крушиной горе, под которой пивали вино, пели когда-то и куролесили и грозный Стенька, и шебутной, сварливый Пугач…
Вдруг сокол услыхал посвист собственных крыльев, услыхал шумок собственного, стремительно падающего вниз тела. И этот посвист перенес его из мегапространства в пространства обычные…
Падая вниз, сокол почти достиг мышиного облачка (вблизи оно и впрямь окрасилось в пыльный мышиный цвет). Он хотел поднырнуть под облачко, как делал это всегда, хотел погнать стало крылатого мышья вверх, чтобы из-под стада внезапно выскочив, перерезать глотку вожаку и подвожатому, а после одним ловким “хватом” распороть отводным черным когтем живот главной самке стада. Сокол вновь перебрал про себя порядок несложных, приятных, даже усладительных действий, при этом постепенно переставая видеть в “коридорах” воздуха слабоматерьяльные существа, предметы, тени…
Однако внезапно что-то подсказало соколу: опускаться ниже мышиного облачка не след! Облачко может на сей раз вверх и не пойти, может наоборот, всей своей тяжестью (а она у бесплотного облачка была, была!) прижать сокола к воде. И тогда произойдет что-то дурное, ненужное, гадкое. Гадкое не только для сокола, но также и для человека, лежащего на плоту, лицом к небу, вверх. И от предощущения такой вот дурноты и пакости легкий, средний, а затем и сильнейший трепет испуга и одновременно трепет отвращенья охватил птицу. Но тут же сокол и смекнул: уклониться от паденья нельзя! Прервать полет — невозможно! Потому что и человек, и сам сокол, и даже мокрый, гнилой плот — связаны сейчас меж собой какой-то очень крепкой, хоть и невидимой веревочкой…
15
Егерь видел: сокола словно ниточкой привязали к чему-то, от самого егеря за изгибом берега скрытому. Егерь смотрел на сокола и думал о том, что так они всегда и ходили, так всегда и летали вместе: человек и сокол, сокол и человек.
Правда, не над всяким человеком ходил в небе его собственный сокол, и не всякий человек из скопища зверей и птиц выбирал именно сокола. А выбирал сокола обычно человек достойный и властью наделенный. К тому же понимающий, что, собственно, есть сокол. Понимающий: крыло сокола — это, может статься, его собственная, человечья душа, и оскорбить, обидеть птицу — все равно, что оскорбить свою душу. Но не всегда ведь достойный и властный человек бывает еще и умен! Нет, умом человеческим, умом суетным он мог быть набит по самую маковку. Но вот ума высшего, надприродного, ума птичьего и звериного, ума пустынников и малых пророков в нем могло и не быть!
О таком именно властном человеке вспомнил особенной, как бы ему не принадлежащей и нечасто вспыхивающей памятью егерь. Именно такой человек имел когда-то собственного белого сокола, брал его с собой на охоту, пестовал, нежил, хоть охотиться с соколами, как положено, и не умел, да и время уже было другое: не соколье.
И однажды осенним утром человек этот властный взял ружье, усадил на плечо сокола и отправился в питерский чахлый лесок. Был человек добр, борода его и усы были мягкими и почти всегда мокрыми не только от вина, которое пил он сверх меры, но и от тайных, а иногда и явных слез. Был властный человек красив и поступать старался красиво. Был он мягок и так же мягко старался ступать. Он не совершал никакого явного зла, но все его мелкие добрые дела, сложившись вместе, давали отчего-то дурные результаты, и потому жизнь подвластного ему края протекала плохо. От этого человек часто вздыхал, заметно нервничал. Сокол белый, сокол ручной, движеньями крылец и лап, как мог, человека успокаивал, потому что чувствовал: не все гладко и верно в жизни человека, что-то угрожает ему, а значит угрожает и самому соколу.