Мощное падение вниз верхового сокола, видящего стремительное приближение воды, берегов, излуки и леса - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот день был мокрый, слякотный. Лес питерский, лес чахлый, финский, то редел и исчезал почти, то опять выставлялся из мороси. Властный человек, которому с самого утра всего только и хотелось попасть в злато-багряную, сухую до дымка, до пороха подмосковную осень — был явно раздражен. К тому же с утра он выпил две большие стопки водки, ничем водку не закусил и теперь тихо брел перелесками, сам не зная куда. За человеком на цыпочках кралась его свита. Давно следовало остановиться. Перекусить, может просто повернуть назад. Но человек в егерском полковничьем мундире, в болотных высоких сапогах лишь ускорял шаг. Свита поотстала. Человек же захотел пить: страстно захотел и нетерпеливо, чуть боязливо, но и нагловато, слегка истерично и неотступно, — как хотел всего на свете. Ему вдруг примечталось: вот он точит воду из водопровода, вот льет ее себе на лицо, на усы, на шею.
Но водопровода с серебряным вертком и с такой же серебряной лоханью для умываний здесь не было. Зато с невысокого, буроватого, с одного боку как ножом срезанного холма тек ручеек. И даже не ручеек это был, а была всего лишь струйка: легкая, невесомая, прерываемая любым дуновеньем ветерка. К этой струйке человек и устремился. Он рванул висевшую на боку флягу, выплеснул из нее спиртное, стал дрожащими руками собирать во флягу по капле падающую воду. Фляга не успела наполниться и на треть, когда нетерпеливый, пивший с утра водку человек понес ее ко рту. И здесь сокол, сидевший дотоле на полковничьем погоне смирно, спорхнул с плеча и кончиком крыла резко ударил по фляге, заодно легко оцарапав человеку руку. Фляга перекувырнулась, упала в траву, свежая родниковая вода тут же выбулькнула из нее. Труды властного человека оказались напрасными. Такой же напрасной показалась вдруг ему и собственная жизнь. Но вместо того, чтобы понять, что же в этой жизни плохо, — человек осердился. Однако флягу все же поднял и опять с дрожью в руках стал подставлять ее узкое горлышко под прерываемую ветром струйку.
Во второй раз воды удалось набрать больше. Однако усевшийся было на плечо сокол тут же взлетел и снова выбил флягу из пухловатых белых рук. И мало того, что выбил! Сокол на эту упавшую флягу сел, широко раскинул крылья, тихо и предостерегающе заклеготал. Властный человек рванул с плеча ружье и, отгоняя птицу, ударил ее прикладом. То ли он не рассчитал силы удара, то ли действительно так осерчал на птицу, что захотел убить ее, — но только сокол упал на землю замертво. А человек, отказавшийся от белого сокола, а заодно и от своей обязанности всегда и во всем защищать своих помощников и слуг, послал кого-то из свиты на пригорок, чтобы прямо оттуда, от истоков реденькой струйки набрать холодной и бодрящей воды, а не собирать ее здесь по капле. Свитский генерал пыхтя взобрался на обрезанный ножом холмец и увидел прямо у истока бегущей воды двух мертвых гадюк. Гадюки переплелись, и поэтому казалось: это у одной, перекрученной нелепо гадины, торчат в разные стороны две смертоносные головки с приоткрытыми пастями, со стекающей из этих пастей ядовитой слюной.
Двухголовая гадюка генерала поразила…
Человек же властный, которому тотчас о сплетенных гадюках и ядовитой воде доложили, кинулся к соколу.
Сокол лежал на траве рядом с лужицей. Дождь как-то незаметно превратился в пар, кончился. Тускло глянуло финское плоское солнце. Сокол лежал на левом боку, голова его, скинутая на плечо, отражалась в лужице, и от этого казалось, что и у белого сокола тоже две головы. Были эти головы — одна мнимая, другая настоящая — великолепны и прекрасны, хоть и походили в чем-то (если конечно призвать на миг воображение), на головы змеиные.
Властный человек позвал сокола. Сокол не ответил. И от этой наглой немоты сокол враз стал для человека ничем, перестал быть мощной и быстрой птицей, стал птичьей падалью с почуявшими внезапно свободу смерти червями в кишках. И хоть в смерти все равны и все, до определенного мига, равно ужасны, — сокол для чего-то неизведанного и необъяснимого казался более нужным и пригодным, чем двухголовая гадюка. Но вот для чего именно нужен теперь сокол, властный человек определить никак не мог и потому заплакал. Он вдруг понял: его жизнь пропадет так же зря, как пропал сокол, понял — за жизнью этой никакого другого бытия или сверхбытия для него не наступит! Может, как раз потому, что он убил белого сокола. Понял властный человек и то, что душа, что суть его нынешней жизни без соколова, белого с желтинкой и коричневыми крапинками крыла — есть ничто, nihil, нуль! Понял, что и остатка души ему от лежащей птицы уже не оторвать, не поднять. Не поднять даже выше кустов и этого пагорба с гадюками, понял, что наоборот: летит его душа сейчас куда-то вниз, вниз, упадает ниже болот, яруг, ниже северных холодных рек. И только свист, слабый трепет, только щелчки и слабый дым от нее, от души, отслоившись, — остаются и виснут над землей.
16
Легко сочинившаяся, легким туманом упавшая на егеря речная притча так же легко и ушла. Хоть егерю Е. при этом и показалось: он действительно слышит свист соколиных крыльев, звон фляги, зуд дождевой мороси. Егерь отлично знал: ничего этого нет и быть не может! Но какой-то остаток мысли, какая-то неявная речь, что-то похожее на мимолетное причитанье ветра все равно напоследок прошли, пролетели сквозь его крепкое, где надо белое, где надо красное, одетое в худые одежки тело. В притче этой было еще что-то о человеках, о “низовых” и “верховых” соколах, о мороси, о дожде, о царской недобычливой охоте, но что именно, — разобрать было уже нельзя…
И тут же вослед этим притчевым предуведомлениям нечто подобное цепочке команд и волеизъявлений, передаваемых возможно от Самого Всевышнего через воду, землю, животных и птицу к человеку, — прошло сквозь егеря.
Цепочка эта мгновенно обозначилась над Волгой и близ городка, проявила себя набором словно на карте-макете загорающихся огоньков, еще каких-то знаков, полустертых буквиц, таблиц, команд. Среди этих команд были разные: были понятные и не очень, были годные к исполнению теперь, и предназначенные для исполнения только в будущем.
“На уничтожение”, “для продления рода”, “все — в воде”, “смерть есть жизнь”, “жизнь есть смерть”, “землю — держать во рту”.
Эти и другие зыбкие указания пробежали как электрошок сквозь тело егеря. Но затем цепочка эта, эта смутная череда буквиц и слов, эта волжская полупритча, — сдвигая себя, подобно островам и звеньям тумана, уплыла вниз по реке, пропала…
17
Колька Козел услыхал тихое, далековатое, словно бы потустороннее верезжанье и, собрав всю свою нутряную силу, которая (как это сейчас только было Козлом обмыслено) тратилась им бессчетно на злобу и спесь, — одновременно разодрал губы и слипшиеся веки.
Так выходить из обмороков ему еще не случалось.
Провалился же Колька в обморок оттого, что несколько минут назад его накрыла (словно бы одним ломаным, тяжким, но и ничего не весящим крылом) какая-то мерзкая туча. Может, это была туча пыли с обломками прошлогодних камышинок и сухими остролистами куги, может, — облачко чего-то полупрозрачного, напоминающего гнус липучий и одновременно летучих мышей, отвратно и выматывающе зудящих… Колька, однако, хорошо знал: никакой такой пыли, никакого гнуса липучего, никаких мышек летучих, — которых здесь стаями никогда не носит, а если и попадется где одна, так это на чердаке брошенного дома, — ничего такого нет над рекой и в помине. Стало быть, спускающееся, как на сером громадном парашюте, облако, — всего только морок, морока, мираж!
Колька разлепил веки окончательно и увидел: на него, медленно волуясь серыми краями, опускается огромная серая мантия, усыпанная вцепившимися в ее края летучими мышами. Чем ниже спускалась мантия, тем смелей становилась мышня: со злостью отцепляли ушастые твари когти от ткани, диковато, правда — пока не слишком громко, верещали, кидались, как те пловчихи с выпученными глазами, вниз, на плот, боязко возвращались на место…
Мышки эти миражные были какими-то странными. Некоторые выглядели туповато-наглыми, но в то же время и перепуганными (смущены они были чем-то, что ль?) У других же мордки были весьма и весьма смышленые, даже глумливые.
Мантия серая еще два-три раза беззвучно колыхнула краями, и вдруг мыши — почти все вместе — раззявили поганые, табачные, пугающие широкие рты, вывалили и спрятали сизо-розовые, востренькие языки и, уже не прячась, не таясь, тонко и пронзительно завизжали. Иногда визг не несколько секунд прерывался, но потом на еще более высокой ноте возникал вновь. Тут, наконец, Колька понял: мыши на своем мышином языке кричат и визгом передают что-то именно ему, Козлу, стынущему мордой вверх на плоту. Они кричат, изгаляются, повелевают!
Кольку кинуло в жар. Волжская ледяная вода сделалась вдруг кипятком, горячо облизнула бока, огнем потекла в рукава, в ботинки. Колька судорожно дернулся, забился в проволоках, в веревках, а затем истошно, пронзительней мышей закричал, завыл…