Том 6. Зарубежная литература и театр - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас нет намерения излагать здесь биографию Гёте. Мы хотим установить главнейшие этапы, характеризующие развитие его общественно-творческой личности.
Мы отнюдь не употребляем в данном случае слово «развитие» в гундольфовском смысле. В своей большой биографии Гёте Гундольф исходит из представления о том, что судьба человека определяется его характером, его «энтеллехией». С этой точки зрения, по Гундольфу, гётевская судьба вся полна единой светлой закономерностью; смысл ее заключается в том, что Гёте должен был из «прекрасной натуры» сделаться «прекрасной культурой»; и так как, по мнению того же Гундольфа, это вполне удалось Гёте, то он и предстоит перед нами как «классический человек»28.
Марксист не может читать без улыбки все эти утверждения, до такой степени они напоминают Анастасия Грюна29 и в такой мере меткие стрелы Энгельса попадают в высокопарно-красноречивого и возвышенно-туманного, но, в сущности, довольно-таки пустого Гундольфа. Правда, Гундольф рассуждает и о внешней необходимости, и даже о социальной обстановке, но все это, видите ли, относится к «не-гётевской стихии», и если где-нибудь в судьбе Гёте или в его произведениях имеются какие-нибудь, по мнению Гундольфа, весьма ничтожные следы такого внешнего вмешательства, то их можно попросту отметать, не замечать.
Мы не можем согласиться также и с пониманием слова «развитие», которое дает другой крупный биограф — Георг Брандес. Брандес в предисловии к своей биографии Гёте бросает замечание, что Гёте по преимуществу является человеком развития30. Здесь развитие лишено мистического привкуса. Брандес прекрасно понимает, что развитие получается в зависимости от взаимодействия данной личности, определяемой не только наследственностью, впечатлениями детства, отрочества и ранней юности (все это тоже, конечно, функции среды), но и среды, в которой готовая, более или менее созревшая личность начинает свою самостоятельную деятельность. Но у Брандеса все-таки выходит так, что если не во всем, то в главном развитие Гёте есть именно эволюция, есть именно расширение, именно совершенствование.
Мы стоим на иной точке зрения. Мы не сводим все (да и Энгельс, конечно, не сводил) только к трагической борьбе великой личности и представителя слишком нерешительно поднимающейся буржуазии с отвратительным, гнилым и мелкотравчатым немецким феодальным укладом и к постепенной победе этой второй стихии. Нет, победа была далеко не полная, жизнь и произведения Гёте не есть только памятка победы пошлости над гением. Развитие, как мы его понимаем, есть диалектическое развитие, есть живой процесс, в котором сталкиваются внутренние противоречия единства, в котором одни элементы входят в соприкосновение с другими, переходят в них, причудливым образом переплетаются между собою и с внешним миром. Проделать или написать биографию Гёте с этой точки зрения — огромная и еще не выполненная задача. Мы беремся не за нее. Мы хотим в краткой вводной статье дать некоторый резюмирующий эскиз социального портрета Гёте, но в границах этой задачи мы хотим различить хотя бы самое главное в этой трагической, но не лишенной своих победоносных и радостных сторон судьбе.
Мы уже приводили цитату из Энгельса, где он говорит о том, что философия и поэзия Германии в лице своих великих представителей возникли на фоне крайнего убожества экономической и политической жизни. Это, конечно, безусловно верно. Однако если бы в Германии той эпохи было только убожество, то она не могла бы дать великих мыслителей и поэтов. Буржуазия Германии тоже поднималась, она не могла не реагировать на огромный подъем ее братьев по классу в других странах. В 1782 году буржуазия Соединенных Штатов достигла свободы. С 1789 года по 1795 год происходила давно и энергично подготовлявшаяся и отнюдь не прошедшая бесследно буржуазная Великая французская революция. Даже некоторые из германских государей (Фридрих И, Иосиф II) вынуждены были отменить крепостное право и некоторые другие особенно ненавистные черты феодализма.
Все это волновало немецкую буржуазию и в особенности весьма в то время многочисленную интеллигенцию, состоявшую из мелких чиновников, а иногда и из молодых богатых буржуа, более склонных к той или другой либеральной профессии, чем к аферам своих отцов.
Тем не менее положение расщепленной на множество государств, глубоко провинциальной и относительно весьма мало торговой и еще менее промышленной Германии было до такой степени безнадежно, что поднимающееся новое поколение не только объективно не могло открыть себе пути к какому-либо политическому творчеству, к борьбе за гражданскую свободу, но даже и. субъективно редко доходило до представления о ней. Настоящих революционеров в Германии того времени мы почти не видим. Отчасти им был, например, Георг Форстер, вставший во главе рейнских республиканцев и представлявший их перед парижским Конвентом. Это был революционный порыв к свободе, но он оказался до такой степени одиноким, что Форстер умер в Париже разбитым, сумасшедшим человеком. Другой наиболее ярко настроенный революционер — Готфрид Зейме, автор «Прогулки в Сиракузы» и «Моей жизни», тоже остался скорее чудаком, не находившим себе сколько-нибудь сочувствующих читателей. Сам Энгельс в одном случае, упрекая Гёте в политическом равнодушии, называет Шиллера «великим немецким либеральным поэтом»31. Мы очень хорошо знаем, однако, что миссия Шиллера кончилась чем-то близким к ренегатству, даже с точки зрения либерализма; если взять даже молодого Шиллера, то нужно сказать, что его революционный порыв был очень кратковременным и сентиментальным, — как только «плебейская» революция в Париже повернулась в самом деле серьезно, как только раздались раскаты террора, Шиллер, как известно, поспешил отказаться от французского гражданства, которым сначала, довольно справедливо, передовая французская буржуазия его почтила.
Часто и Гёте и Шиллеру противопоставляют Гёльдерлина, младшего современника великих поэтов, как несдавшегося бойца против пошлости. Действительно, ни у Гёте, ни у Шиллера нельзя найти таких гневных тирад против ужасов немецкой жизни, как у Гёльдерлина в его «Гиперионе». Но «Гиперион» все же не является революционным романом. Там нет не только никакой надежды на революцию в Германии, но и взятый в абстракции освободительный бунт, перенесенный в Грецию, разрушается (так же, впрочем, как и бунт «Разбойников» Шиллера) соображениями о том, что в такого рода массовом движении принимают участие подонки общества, преступники и т. д. Благородные мечтатели рискуют-де оказаться в этом случае простыми атаманами разбойников, не могущими удержать ими самими разбуженное зверье.
Этим определяются границы революционности немецкой буржуазии второй половины XVIII века. Однако эти границы оказались достаточно широкими, чтобы позволить развернуться великим философским системам и великим поэтическим произведениям. С самого начала убожество действительности и невозможность активного самопроявления привели к некоего рода сублимации. Как правильно отмечено в статье «Литературной энциклопедии» о Гёте: «Борьба буржуазной личности с враждебной социальной действительностью принимала в та время формы борьбы человека с силами, ограничивающими, стремящимися поглотить его „я“. Конфликт „буржуазия-феодальный строй“ перерастал в конфликт „человек — общество, человек — космос, я — не-я“»32.
Это противопоставление лежит, в сущности говоря, в центре всей идеалистической философии послекантовского периода и в центре творчества великих поэтов, деятельность которых началась через штюрмерство («Sturm und Drang» — кличка движения, принятая его участниками по книге того же названия одного из них — Клингера).
Передовые и молодые буржуа той эпохи ставили прежде всего перед собой вопрос о том, как им изжить себя, как дать развернуться в себе всем возможностям, которые они чувствовали. Это была борьба за свободу, в смысле проявления вольной личности. Она, конечно, имела чисто социальное значение. Культ свободного гения был не чем иным, как поисками вождей, как желанием действительно крупных людей стать этими вождями. Гёте говорил, что гимн «Veni, spiritus creator» («гряди, дух творческий»), в сущности говоря, есть обращение не к богу, а к человеческому гению и что поэтому гимн этот так сильно волнует каждую могучую творческую натуру33. Таким творческим духом хотел быть каждый передовой буржуа. Эта задача ставилась в качестве культурной, философской и поэтической, хотя ее политический смысл отпал постольку, поскольку никакой классовой массы (что имело место в более передовых странах Европы) в Германии за этими передовиками не двигалось.
Гёте был далеко не самым решительным и не самым левым в большой плеяде представителей немецкого буржуазного авангарда конца XVIII и начала XIX века, но был, конечно, самым глубоким из этой человеческой породы.