Ахматова: жизнь - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ехали медленно, с пересадками и только к середине апреля оказались в Сан-Ремо, где у родственников покойной Маши Кузьминой-Караваевой была не бог весть какая богатая недвижимость. Прожив неделю, сели на допотопный пароходик и через Пизу добрались до Флоренции. По плану Николая Степановича следующим пунктом назначения был Рим, но Анна от Рима отказалась, предпочла вечный город с его громкой мужской славой лишней неделе на родине Данте. Муж уехал один, взяв с нее слово, что будет не только бродить по сумрачным музейным залам, но и кормить сына солнцем. В том, что у них родится сын, Гумилев был почему-то твердо уверен. Он теперь, после «Чужого неба», стал каким-то уж очень уверенным. Анна даже вспомнила блоковское, презрительное: шли уверенные и женщины уверенных. К женщинам уверенных в себе мужчин Анна себя не причисляла:
Помолись о нищей, о потерянной,О моей живой душе,Ты, в своих путях всегда уверенный…
Стихи получились нехорошие, самоуничижительные, а значит, не совсем искренние. Чувство своего пути и пути уже найденного было в ней настолько сильным, что про себя она называла его – шестым чувством. А вот Коля… Так ли он в себе уверен, как кажется со стороны и вчуже? Почему ни разу не спросил, что она думает о «Чужом небе»? Может, считает, что и эта книга, уже четвертая, все еще обещание чего-то большего?
Среди прекрасного чужого изобилия Анна чувствовала себя обездоленной. Вот и Блок после Италии вернулся не просто в Россию, на родину, а в нищий рай:
Россия, нищая Россия,Мне избы серые твои,Твои мне песни ветровыеКак слезы первые любви.
Когда эти стихи Ахматова прочла впервые, они показались слишком уж экзальтированными. Ну, прямо культ убожества. Но здесь, в Италии, и особенно во Флоренции, где каждый камень свидетельствовал: великое прошлое не умирает, а продолжает жить в настоящем и, может быть, превращается в будущее, – она поняла Блока. Не умом, пуповиной. Через пуповину, как однажды выразился брат Андрей. Чтобы справиться с проклятием обездоленности, с черно-белой завистью к чужому богатству, надо полюбить обездоленность, сладость обездоленности. Блаженны нищие духом.
Николай с ней не согласился.
– Благороднее полюбить чужое как свое. Трудно? Трудно от слова «труд». Ты когда-нибудь задумывалась, почему? Да потому что каждый из нас, русских, немножко или множко Илья Ильич Обломов. Лень думать, лень действовать, лень работать. Лень – мать всех русских пороков и даже мачеха нашего изобретательства. Заметила? Самые изобретательные люди – лентяи. А почему? А потому, что труднее всего оправдать свою лень. Что ты говоришь себе, если чувствуешь, что тебе лень поднять с пола упавший журнал? Или положить на место платяной веничек?
– Говорю: все равно все пропало. А ты?
– А я ничего не говорю, потому что ни книг, ни журналов на пол не роняю.
Ни Оспедалетти, ни Сан-Ремо восхищения Анны Андреевны не удостоились – унылая итальянская Ривьера, ничуть не лучше Одессы. И в Генуе больше думала о Тютчеве, чем о здешних красотах (о Тютчеве, об его итальянских терзаниях, о тайном романе с будущей второй женой ей много и интересно рассказывал Чулков). Даже Пиза со знаменитой башней оставила почти равнодушной. Впрочем, и Николай сильных эмоций не выражал, хоть и застоялся дольше обычного у мрачно-блестящего «Триумфа смерти». И когда потом, на обратном пути, в хорошую минуту прочел стихи о Пизе, Анна в который раз поразилась его скрытности. Имя художника, написавшего «Триумф», Анна запамятовала, а вот о том, что Колин «сатана» взят с той фрески, догадалась. «Пиза» была, кажется, первым стихотворением Гумилева, которое Анна Андреевна целиком запомнила с голоса:
Солнце жжет высокие стены,Крыши, площади и базары.О, янтарный мрамор СиеныИ молочно-белый Каррары!
Все спокойно под небом ясным:Вот окончен псалом последний.Возвращаются дети в красномПо домам от поздней обедни…
Все проходит, как тень, но времяОстается, как прежде, мстящим,И былое, тяжкое бремя,Продолжает жить в настоящем.
Сатана в нестерпимом блеске,Оторвавшись от старой фрески,Наклонился с тоской всегдашнейНад кривою пизанской башней.
Зато Флоренция… И день был пасмурный, и время утреннее, но Анна уже через час рухнула. Похоже на солнечный удар. Гумилев сказал это небрежно, как о простуде – похоже на грипп. И добавил: в твоем положении желательны солнечные ванны, а не солнечные удары.
Оставшись на неделю одна во Флоренции, пока Николай Степанович изучал Рим, а как потом признался, и Неаполь, Анна Андреевна очень-очень старалась отделаться стихами от завораживающих воображение флорентийских достопримечательностей. И не могла отделаться: тяжесть культурного слоя в городе Данта не просто давила, как в Пизе, а подавляла, хотя ничего, кроме общих мест, ни об авторе «Божественной комедии», ни о милом городе его Анна не знала. Немые древности не складывались в картину, образы Италии расплывались, линии исчезали. Четким, как в перевернутый бинокль, она видела лишь свое Слепнево, бедное и смиренное:
Когда шуршат в овраге лопухиИ никнет кисть рябины темно-красной…
Еще более тяжкое бремя былого навалилась на нее в Венеции. Не в подъем! Дать можно только тому, кто в состоянии взять. И удержать. Она – не в состоянии. Пока не в состоянии. Вот разве что вышить бисерным почерком бытовую картинку, подобрать закатившуюся на ярко-зеленый газон пеструю – голубую с золотом, стеклянную бусину:
Золотая голубятня у воды…
Впрочем, к концу путешествия даже Николай выдохся. Венецию изучал методично, по частям, сначала сам город, потом окрестности, но как-то вяло, без всегдашнего энтузиазма. А вот Анна только в Венеции и очнулась. Случилось с ней это в самый последний день, когда совершенно случайно оказалась в том месте, куда хотела попасть еще до того, как оказалась в Италии. Когда у Муратова прочла про венецианские карнавалы:
«Маски, свечи и зеркала – вот что постоянно встречается на картинах Пьетро Лонги. Несколько таких картин украшают новые комнаты музея Коррер, заканчивая стройность этого памятника, который Венеция воздвигла наконец своему XVIII веку. Здесь есть ряд картин, изображающих сцены в Ридотто. Этим именем назывался открытый игорный дом, в котором дозволено было держать банк только патрициям, но в котором всякий мог понтировать. Ридотто был настоящим центром тогдашней венецианской жизни. Здесь завязывались любовные интриги, здесь начиналась карьера авантюристов. Здесь заканчивались веселые ужины и ученые заседания. Сюда приходили после прогулки в гондоле, после театра, после часов безделья в кафе на Пьяцце, после свиданий в своем казино. Сюда приходили с новой возлюбленной, чтобы испытать счастье новой четы, и часто эта возлюбленная была переодетой монахиней. Но кто бы мог узнать ее под таинственной «бауттой», открывающей только руку, держащую веер, да маленькую ногу в низко срезанной туфельке. Когда в 1774 году сенат постановил закрыть Ридотто, уныние охватило Венецию… На картинах Лонги перед нами Ридотто в дни его расцвета. В зале сумрак, несмотря на блеск свечей в многочисленных люстрах… Кое-где слабо мерцают зеркала. Толпы масок наполняют залы. «Баутты» проходят одна за другой, как фантастические и немного зловещие ночные птицы. Резкие тени подчеркивают огромные носы и глубокие глазницы масок… большие муфты из горностая увеличивают впечатление сказки, какого-то необыкновенного сна. Среди толпы «баутт» встречаются женщины-простолюдинки в коротких юбках и открытых корсажах, с забавными, совершенно круглыми масками коломбины на лицах. Встречаются дети, одетые маленькими арлекинами, страшные замаскированные персонажи в высоких шляпах и люди, напоминающие своими нарядами восточные моря. Все это образует группы неслыханной красоты, причудливости и мрачной пышности. Наш ум отказывается верить, что перед нами только жанровые сценки, аккуратно списанные с жизни».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});