Отдайте мне ваших детей! - Стив Сем-Сандберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это место лишь наше с тобой; священное место:
давай устроим его поудобнее!
~~~
Все говорили, что он теперь Румковский. Принцесса Елена это говорила, и господин Таузендгельд, и госпожа Фукс, и привратник, и Фиде Шайн, который ежедневно являлся минута в минуту со взглядом, пустым от голода. И человек, которого все называли его благодетелем, — господин Моше Каро.
Но ничто не могло заставить его думать о себе как о Румковском. Сам он всегда называл себя Станиславом Штайном, хоть и не слишком хорошо помнил родителей. Помнил только, что мать заплетала волосы в две длинные косы и что косы эти были такими тугими, что сверху можно было рассмотреть белую кожу на голове. Именно это он и делал, когда мать велела ему стоять перед ней прямо и неподвижно, пока она пришивала ему на курточку желтую звезду. Потом надо было повернуться, чтобы мать пришила такую же звезду на спину. Он помнил, как пахли ее волосы. Свежо и мягко, теплый пряный аромат, свойственный только ей. Ни у кого больше нет такого запаха.
В семье было семеро детей, и всем следовало пришить звезды.
В Зеленом доме у него постоянно спрашивали, что он помнит из своей жизни до гетто, но он не мог ответить. Как будто сами попытки вспомнить прогоняли то, что каким-то образом еще оставалось в памяти.
Немцы. Их он помнил. И стыд — как он собачонкой бежал рядом с первыми машинами колонны и смеялся тому, как весело поблескивает тусклая сталь на броне и солдатских касках; и как Кшиштоф Кольман, кантор из синагоги, схватил его за шею и, шлепнув по заду, отправил домой.
Потом немецкие солдаты подняли кантора на высокий толстый каштан перед костелом — каштан, кора которого за годы так истерлась, что просвечивало обнаженное белое тело дерева; сначала Сташек подумал, что господина Кольмана наказали за то, что тот отшлепал его. Когда прибежала госпожа Кольман и стала умолять снять мужа с дерева, немцы пошли в его магазин и вернулись оттуда с молотком и гвоздями. Они приставили к дереву лестницу; один из солдат забрался на нее, пристроил обе руки господина Кольмана к веткам и разогнул ему пальцы так, чтобы можно было забить гвозди в ладони. Потом они оставили его висеть там.
И все время Сташек слышал слова матери — то крик, то хриплый шепот:
— Мои дети крещеные, мои дети крещеные, мои дети крещеные…
Зачем она твердила это? Всех евреев городка согнали на большую лужайку перед костелом, но церковные двери были закрыты, как и ворота кладбища, а на улице лил холодный дождь, превращавший все, что до этого было твердой почвой, в густую вязкую грязь. Везде ходили солдаты в широких черных плащах. На плащах, касках, на винтовках солдат — дождь, мелкие блестящие капли. Время от времени кто-нибудь из немцев рывком вытаскивал одного-двух человек из толпы, и их принимались избивать прикладами винтовок, дубинками или просто кулаками.
И когда человек падал, они продолжали бить.
А когда человек уже не мог пошевелиться, солдаты оттаскивали его под кладбищенскую ограду, откуда час за часом слышались выстрелы.
Только к полуночи группа женщин получила приказ отправляться в путь.
Блестящие стальные каски и кожаные плащи, выкрики «schnell» и «raus», и снова воющие причитания женского хора; мальчик спотыкаясь шел среди тел, потерявших очертания от сырости; рядом с ним — только толстые тяжелые ноги в чулках, оскользавшиеся в глине и всё ступавшие не туда; и женщины, возмущенно, в один голос говорившие друг другу о детях, которых им пришлось оставить одних. И о еде. О том, как выжить, если нечего есть. Он очень испугался, и так как страх был повсюду, всё, на что он смотрел и что воспринимал, тоже становилось страшным. Ожидавшие их автобусы превратились в злых рассерженных зверей, дрожавших от сдерживаемой под металлической крышкой капота ярости. Он старался смотреть прямо перед собой, чтобы не затошнило — как учила мать, — но перед глазами было черно. Он описался. Не важно, в каком именно автобусе они сидели, автобус подрагивал в коконе мягко-теплого маслянистого звука мотора, словно его трясли невидимые руки. И тогда он не утерпел. Обмоченная одежда начала смерзаться на теле. Он стучал зубами, хотя мать крепко прижала его к себе. И он помнил, как она сказала: «Хоть бы одеяло, завернуть его…»
Но где-то между страстным желанием получить одеяло и появлением этого одеяла — столь же внезапным, сколь и неожиданным (быстрые, нервные руки, намотавшие на него много толстых слоев) — мама исчезла.
Больше он никогда ее не видел.
* * *Среди тех, кто укутывал его, замерзшего, в ту ночь, были Мальвина Кемпель и нянечка Роза Смоленская из Зеленого дома. Но тогда он еще ничего не понимал. Понадобилось несколько месяцев, прежде чем он осознал: он больше не в Александруве, а в гетто Лицманштадта. (Он писал округлыми буквами, как учила госпожа Смоленская:
«Litz-mann-stadt Get-to»).
Сначала депортированных женщин отправили в здание, которое называлось «кино „Марысин“» и которое отнюдь не было кинотеатром, а больше походило на большой лагерный барак — с продуваемыми сквозняком деревянными стенами, пахнущими старой картошкой и землей. Там он сидел с табличкой с номером транспорта на шее и в одеяле, в которое его завернули; есть было нечего, кроме черствого хлеба и супа, который приносили в больших гремящих котлах каждый день, вкус у него был кислый и гадкий, как у старых помоев. Через неделю явился его благодетель Моше Каро вместе с женщиной в свежеотглаженной синей форме нянечки и прочитал список; дети, услышавшие свои фамилии, должны были подняться и подойти к нему.
Значит, он уже в гетто, раз Роза пришла забрать его?
Get-to Litz-mann-stadt.
Госпожа Смоленская кивнула.
Что такое гетто?
На это госпожа Смоленская не смогла ответить. Гетто — это там, за стенами. А он сейчас здесь, внутри. Спасенный, как выразилась госпожа Смоленская.
Стальные каски и в гетто есть?
Он уже рассказывал ей, как евреи выстроились на площади перед костелом, о дожде, из-за которого не видно было, сколько их, и как стальные каски ходили и били всех, кого согнали на площадь, а потом снова разделили. Он боится стальных касок, сообщил он; у госпожи Смоленской сделался такой вид, какой бывал у нее всегда, когда от детских вопросов у нее разрывалось сердце или она не знала, как отвечать. Глаза перестали смотреть в лицо, а маленьким сильным рукам вдруг нашлось много работы.
Немцы здесь есть, но обычно они не заходят в гетто. Если не делать ничего плохого, они не придут.
Никогда не придут?
Вот кончится война, и они больше не придут.
А когда кончится война?
На этот вопрос не могла ответить даже Роза Смоленская.
~~~
Но внешний мир все же существовал, и выглядел он так, как решил господин презес. Полководец поднялся во весь рост в царской колеснице, и то, на что он указал, — стало. Так перед ними, когда они отправились в ознакомительное путешествие по гетто, встали больница, превратившаяся в ателье, где шили униформу; детская больница, которая обернулась выставочным залом; ныне запертый на засов (и тщательно охраняемый) склад угля; овощной рынок; разумеется, resorty — множество resortów. «Здесь!» — рек Полководец и простер руку, и перед ними явилась широкая площадь со шлагбаумами, с воротами, и караульными будками, и полицейскими в высоких блестящих сапогах, фуражках и желто-белых нарукавных повязках со звездой Давида.
— Здесь, — сказал председатель, — день за днем трудятся тридцать тысяч мужчин и женщин: они пекутся о делах моих и гетто!
Станиславу хотелось, чтобы презес расспрашивал его о братьях, о матери — пусть даже о Розе Смоленской и директоре Рубине из Зеленого дома; о ком и о чем угодно ему хотелось поговорить, только не о том, на что указывал и во что тыкал председатель.
— А что случается с теми из гетто, кто должен умереть? — спросил он, больше для того, чтобы сказать что-нибудь.
Но председатель не ответил. Он указал тростью на очередную кучу фабрик, выступающих из ряда разрушенных строений, и объявил: все это однажды станет твоим.
Сташек наконец набрался смелости:
— Это вы решаете, кто умрет? Госпожа Смоленская говорит: кому жить, кому умирать — решают власти!
Но председатель упорно отказывался отвечать. Он утонул в сиденье дрожек, колени касались подбородка. Вдоль улицы, по которой они ехали, возникали группки людей — то полицейских, то простых рабочих. Кто-то улыбался и махал рукой, другие пытались вскочить на подножку дрожек, третьи пускались, непонятно зачем, бежать за ними. Председателю, казалось, совсем не докучало внимание толпы, напротив — оно как будто бы веселило его. Он наклонился к кучеру и крикнул: