Агни Парфене - Светлана Полякова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну у вас и семейка, — пробормотал Нико. — Замки какие-то… Монастыри.
— Древний род, — пожала она плечами. — Древний и славный род.
И вот — поезд, ее демонстративное молчание и его скука — и страх какой-то, ощущение тревоги, которое не покидает.
Чтобы отвлечься, Нико начал смотреть в окно — там уже сгущалась темнота, и пейзажи были однообразными, надоевшими до бесконечности. Елизавета читала какую-то книгу, он спросил, что она читает, и — не получил ответа, просто она показала обложку. Только он там ничего не понял. Потому что — Елизавета читала книгу какую-то странную, он даже спросил — не арабское ли это?
Она едва заметно усмехнулась и наконец произнесла одно слово:
— Греческая…
Все. Беседа была закончена. На попытки ее продолжить Елизавета не отвечала, делая вид, что для нее нет ничего важнее этого греческого текста.
Он попытался заснуть, но — не получалось, достал газету, купленную на вокзале, — начал читать, наткнулся, конечно, на пасквиль в его адрес: «Художнику-авангардисту и в Праге спокойно не живется. Он покупает десять мобильных телефонов и изготавливает таблички с их номерами. Таблички развешиваются на надгробных плитах одного из пражских кладбищ. Дескать, звоните, дорогие близкие, узнаете подробности. На другом конце линии — автоответчики. Каждому телефону — каждому умершему — Садашвили „подарил“ свою судьбу. На автоответчиках — звуки войны, секса, ругани, кваканья лягушек».
Дальше он читать не стал — дальше объяснялось: «Табу — нормальный инстинкт самосохранения. Заметьте, что на подъеме оказываются те культуры, в которых очень сильны запреты. Взять, например, ислам. Мусульманская культура очень сильно охраняет себя. И если мы взглянем на Европу, мы поймем, что она очень сильно сдает позиции. Она приобрела политкорректность, но потеряла христианство (которое было основой культуры), а значит, и вот этот инстинкт самосохранения. Кстати, интересно, что сами деятели современного искусства на частном уровне этот инстинкт терять пока не собираются. Вот, скажем, почему бы Садашвили, раз для него искусство превыше всего, не вернуться в Россию и не предстать пред судом? Это будет красиво».
Он свернул газету и бросил ее на столик.
Перед судом… Настроение было теперь окончательно испорчено. Он не любил, когда его обвиняли в трусости.
Он закрыл глаза и снова попытался заснуть. Перед глазами почему-то возникло это кладбище. Мобильники звонили сами, а никто не отвечал. Он знал, что звонят ему, но не хотел отвечать. Он знал, что там услышит. Кваканье лягушек. Звуки войны. Он не хотел этого слышать.
А телефоны звонили, их почему-то стало больше, они были везде. И спрятаться было некуда — они уже звонили в его голове, в нем самом, и он слышал голоса — голоса пели, с каждым мгновением становясь все ближе и ближе…
— Мы подъезжаем… Проснись.
Он открыл глаза.
«Как хорошо, — подумал он. — Как хорошо, что это был только сон. Как хорошо…»
— Тьма выдергивается по нитке, — сказала Елизавета. — Дело кропотливое и трудное…
Она говорила не с ним сейчас. Она смотрела вдаль — туда, где заканчивалась ночь и начинался рассвет.
Они прибыли на вокзал еще в темноте — и сначала Нико не покидало какое-то болезненное ощущение от этих темных фигур, окружающих его, идущих мимо — создавалось впечатление продолжения сна, — и, лишь когда они вышли на площадь, стало легче дышать.
Их ждала машина — небольшой старый джип, за рулем сидел мрачный румын с небритым лицом, на Нико он посмотрел сурово, но — когда перевел взгляд на Елизавету — изменился в лице, засиял и начал что-то говорить ей.
Он расслышал только: «Буна диминяце». И совсем странное — «Ам да друмул ла фок?». Елизавета тихо рассмеялась, покачала головой.
Они сели в машину — пропуская его, румын отвернулся с гадливым и в то же время жалостливым выражением.
«Да уж, похоже, тут мне не понравится», — подумал Нико, с тоской вспоминая гостеприимную Прагу.
И Елизавета очень изменилась — сейчас она держала себя как венценосная особа и даже не смотрела на него. Что-то говорила шоферу, иногда улыбалась — но глаза у нее были странные, напряженные, — или ему так казалось.
«Да, я чувствую себя сейчас так, как будто меня везут на казнь…»
Он даже не мог избавиться от тревоги, иногда его душа наполнялась страхом — и местность, по которой они сейчас ехали, была мрачной, пугающей, холодной.
— Какие странные места, — не выдержал он. — Я слышал, Румыния очень солнечная, красивая страна…
— Это уже Валахия, — сказала Елизавета. — Впрочем, на рассвете все кажется странным. Тьма встречается со Светом. Она еще не уступает ему, они сливаются в схватке — от этого мир заполняется призрачными тенями, причудливыми видениями… Осталось немного, потерпи…
И в самом деле — спустя некоторое время он увидел старый монастырь. Уже взошло солнце, но день выдался серый, мрачный, или — настроение у него было таким?
Они вышли из машины.
Он замерз, и мышцы затекли, он сделал несколько произвольных движений, но теплее не стало.
От ворот к ним почти бежал юноша в черном монашеском одеянии — черноволосый, с синими глазами и тонкими чертами лицами. На кого он так похож? Нико и в самом деле казалось, что он где-то его видел — этого совсем юного монаха, почти мальчишку, но — он не мог долго вспомнить, а потом вспомнил и удивился. Сходство действительно было поразительным. Если бы Сашка Канатопов не был постарше, он бы подумал, что они — близнецы.
Мальчик посмотрел на него — Нико снова почудилось напряжение в этих синих глазах, — он тут же отвернулся, продолжая разговор с Елизаветой — долетали только обрывки фраз, и сначала Нико казалось, что они говорят по-румынски, слова были такие же певучие и гортанные — «монастырья», потом — долетело как усталый вздох: «И адъя му телиони» — это сказал мальчик, а Елизавета сочувственно кивнула и ответила: «Эфхаристо», — и он понял — они говорят уже по-гречески.
Потом мальчик махнул рукой, приглашая пройти внутрь, — и Елизавета, обернувшись к нему, сказала:
— Тебе повезло. Мы сможем переночевать в замке. Но Влад сможет появиться лишь к вечеру, позже. Поэтому — пока мы отдохнем в монастыре, пообедаем, я покажу тебе окрестности. Здесь красиво.
— Одну ночь?
— Да.
— А потом? Что будет потом? Ты же знаешь, я не могу теперь в Прагу. И в Россию мне лучше не возвращаться…
— Не волнуйся, — улыбнулась она ему. — Не волнуйся, завтра все решится. И мы что-нибудь придумаем…
Ему показалось, что ее голос печален, как колокольный звон в этом монастыре. Как предсказание беды.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});