Грех и святость русской истории - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И нельзя не выразить глубокую тревогу в связи с тем, что «западническое» восприятие Азии подчас искажает эту истинную суть русского сознания. Каждому из нас ясно, что непримиримая борьба с наполеоновским нашествием не породила и не могла породить в нашей литературе «негативного» отношения к французскому народу как таковому. Но к народам Азии, входившим в состав агрессивных армий в силу тех или иных обстоятельств, нередко как бы предъявляется иной счет.
Свежий пример тому – одна из сюжетных линий многопланового[170] романа Ч. Айтматова «И дольше века длится день», где пришедшие из глубин Азии жуань-жуаны изображены поистине как нелюди, которых можно и нужно уничтожать начисто. Причем речь идет именно о народе, племени, а не об армии. Тот факт, что история нашествия жуань-жуанов дана в романе в притчеобразной, мифологизированной форме, только усиливает остроту обобщения. Нельзя не заметить, что эта линия романа резко противоречит авторскому предисловию, в котором декларируется доброе отношение ко всем народам мира.
Но обратимся к гораздо более широкой и существенной проблеме: речь идет об отражении в литературе и публицистике одного из величайших событий отечественной истории – Куликовской битвы. Она нередко изображалась и изображается как проявление своего рода фатально неизбежной смертельной вражды Руси и Азии, как «битва континентов». Лишь в последнее время началось широкое уяснение истинно всемирного значения и подлинного характера этой битвы.
Так, Юрий Лощиц в своей превосходной книге «Дмитрий Донской» (серия «Жизнь замечательных людей») показывает, что сражение 8 сентября 1380 года было битвой не одного народа против другого, но – всемирно-исторической битвой, по сути дела, уже тогда многонационального Русского государства с агрессивной космополитической армадой, которая не имела права выступать от имени ни одного из народов – соседей Руси…
Выше уже приводились факты, свидетельствующие о том, что на Руси отнюдь не было враждебного отношения к татаро-монголам как к людям, как к представителям азиатских народов. Нельзя забывать и о том, что двумя (из шести) русскими полками на Куликовом поле командовали перешедшие на службу к Дмитрию Донскому татары Андрей Черкизович и Семен Мелик, геройски павшие в битве…
Опыт осмысления многогранного круга проблем, так или иначе связанных с Куликовской битвой, предпринят и в ряде работ Л.Н. Гумилева. Так, он показывает, что в основе политики Орды накануне битвы лежало «покровительство работорговле и разноплеменным купцам… принцип голой выгоды», что действиями Мамая, по сути дела, руководили не столько даже интересы самой золотоордынской верхушки, сколько «цивилизация торговцев, попросту говоря, засилье международных спекулянтов, наладивших торговые маршруты с доставкой живого товара к посредническим генуэзским конторам». Речь идет прежде всего о «гигантском для того времени центре работорговли – генуэзской колонии Кафе (ныне Феодосия), через которую в иные года проходили несколько десятков тысяч рабов. Вполне естественно, что после своего разгрома Мамай бежал в Кафу, где был – как уже ненужная, битая карта – ограблен и уничтожен своими, не признающими никаких моральных норм вдохновителями и кредиторами.[171]
Таким образом, Куликовская битва, которую сплошь и рядом рассматривают исключительно как отражение русским войском специфически «азиатского» натиска, на самом деле, если уж на то пошло, была битвой русского народа прежде всего с всемирной космополитической агрессией, ибо сама захватническая политика Мамая все более определялась интересами и политикой «международных спекулянтов» Генуи и Кафы (которые, как известно, не преминули послать и на Куликово поле в поддержку Мамаю свою отлично вымуштрованную пехоту – разумеется, наемную).
Словом, нет никаких оснований считать сражение 1380 года направленным против монголов. Куликовская битва была направлена не против какого-либо народа, но против поистине «темных» сил тогдашнего мира.
Нужно сказать, что Л.Н. Гумилев вообще сделал немало для того, чтобы раскрыть сложные, многозначные отношения Руси и кочевых народов Азии, в том числе и татаро-монголов. Но, к сожалению, в его книгах и статьях, посвященных этой теме, много и спорных, и прямо неприемлемых положений, вроде тезиса о «симбиозе Руси и Орды».[172] – хотя так или иначе само по себе стремление Л.Н. Гумилева доказать, что в отношении Руси к народам Азии не было какой-либо фатальной непримиримости и национальной отчужденности, в высшей степени плодотворно.
Вместе с тем не могу не сказать, что в создаваемой Л.Н. Гумилевым картине отношений Руси и Азии недостает, на мой взгляд, чрезвычайно существенного звена – понятия о той всечеловечности русского сознания и самого исторического поведения, которое, как я стремился показать, складывалось уже в самый начальный период развития Руси.
Так, говоря о сложной многозначности отношений Руси и кочевых народов Азии – отношений, которые вовсе не сводились к вражде и войнам, Л.Н. Гумилев основывается прежде всего на наличии взаимных, обоюдных интересов. Между тем нет сомнения, что явленная на самой заре русской истории воля к всечеловечности имела громадное значение в отношениях Руси с народами Азии. Вот хотя бы один, но очень характерный факт. Владимир Мономах в своем «Поучении» гордо рассказывает о грозных победах над половцами, но не менее гордо он сообщает: «Миров заключил с половецкими князьями без одного двадцать, и при отце и без отца, и раздаривал много скота и много одежды своей. И отпустил из оков лучших князей половецких (следует перечисление имен. – В.К.), а всего других лучших князей сто» (перевод Д.С. Лихачева). Не будь этой, выражаясь современным языком, русской принципиальной позиции в мире, отношения с кочевыми народами Азии могли бы иметь совсем иной исторический результат.[173]
В своей последней, предсмертной статье 1881 года Достоевский писал, что в предшествующие «два века… чего-чего мы не делали, чтоб Европа приняла нас за своих, за европейцев, за одних только европейцев, а не за татар…
От окна в Европу отвернуться трудно, тут фатум… Нам нельзя оставлять Европу… Европа нам тоже мать, как и сия, вторая мать наша; мы многое взяли от нее, и опять возьмем, и не захотим быть перед нею неблагодарными…
А между тем Азия – да ведь это и впрямь может быть наш исход в нашем будущем – опять восклицаю я!.. Принцип, новый принцип, новый взгляд на дело – вот что необходимо!»
Позднейшее изучение и осмысление истории Руси показало, что дело заключается не в «новом» принципе и взгляде, но в возрождении, воскрешении многовекового русского принципа и взгляда. В течение ХVIII–XIX веков Запад чуть ли не заразил наше сознание «отчужденностью» от Азии, но великая русская литература всегда сохраняла и развивала свою всечеловечность равным образом в отношении и к Европе, и к Азии, что так прекрасно воплотилось в творчестве Пушкина, Лермонтова, Толстого, Лескова и что с такой ясной и глубокой осознанностью выразил в своем последнем завещании Достоевский.
Россия является рубежом между Европой и Азией, Западом и Востоком, конечно, не только в силу своего географического положения. Русская литература во всех своих подлинных проявлениях воплотила мощный и глубокий пафос братства с народами и Запада, и Востока, создав, таким образом, своего рода духовный мост между Европой и Азией. В могучей всечеловеческой стихии русской литературы и Запад, и Восток одарены способностью как бы сойти со своего «места» и братски протянуть друг другу руки.
Стихия русской литературы – это в основе своей стихия проникновенного диалога, в котором могут равноправно участвовать предельно далекие голоса. Понятие «диалог» естественно обращает нас к трудам М.М. Бахтина. Но мне хотелось бы подчеркнуть, что, на мой взгляд, наиболее важно не бахтинское открытие «диалогичности» творчества Достоевского или других художников, но тот факт, что сама по себе созданная М.М. Бахтиным эстетика в своем целом есть, по существу, эстетика диалога; в этом смысле она, в частности, противостоит основанной на «монологической диалектике» (по бахтинскому определению) эстетике Гегеля, которая явилась фундаментом всей западноевропейской эстетики. И именно русская мысль могла и должна была создать эстетику диалога, воплотившую наиболее глубокую природу русской литературы.[174]
В творчестве всечеловеческого диалога, быть может, прежде всего и выражается величайшая миссия русской литературы – миссия, которая в конечном счете сказывается в духовной судьбе любой страны – от Франции до Японии…
В заключение необходимо поставить одну весьма сложную и острую проблему. Петр Чаадаев сказал однажды: «Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами». Далее Чаадаев говорит, что Россия не призвана «проводить национальную политику… ее дело в мире есть политика рода человеческого».