Нума Руместан - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На площадке второго втажа склонился над перилами Нума, красный, пылающий, без пиджака, держа за талию девицу, — она, тоже очень возбужденная, отбросила распущенные волосы на спину, на мелкие пышные оборочки легкого шелкового пеньюара. Нума кричал разнузданно веселым голосом:
— Бомпар! Тащи «брандаду»!
Вот где надо было видеть министра народного просвещения и вероисповеданий, оптового торговца религиозной нравственностью, защитника благородных принципов — здесь он выступал без маски, без ужимок, здесь он вовсю распускал свою южную натуру, здесь он не знал удержу, словно на Бокерской ярмарке!
— Бомпар! Тащи «брандаду»!.. — повторила за ним лихая бабенка, нарочно утрируя марсельскую интонацию. А Бомпаром оказался какой-то импровизированный поваренок; он выскочил из кухни с повязанной крест-накрест салфеткой, с большим круглым блюдом, которое держал обеими руками, и инстинктивно обернулся на громкий стук захлопнувшейся парадной двери.
XVIII. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ НОВОГО ГОДА
— Господа из Главной администрации!..
— Господа из Управления изящных искусств!..
— Господа из Медицинской академии!..
По мере того, как служитель в праздничном мундире, в коротких панталонах и при шпаге, голосом, лишенным всякого выражения, докладывал в торжественной тишине парадных покоев о прибывающих, вереницы черных фраков пересекали огромную красную с золотом гостиную и выстраивались полукругом перед министром, который стоял, опираясь на каминную доску. Рядом с ним находились его помощник де ла Кальмет, правитель его канцелярии, щеголевато одетые личные секретари и кое-кто из начальников отделов министерства — Дансер, Бешю. Начальник каждого учреждения или заведения представлял своих подчиненных, а его превосходительство поздравлял тех, кто был награжден орденами или академическими значками, затем награжденный делал полоборота и уступал место другим.
Одни удалялись, другие приближались быстрым шагом, причем не обходилось без толкотни в дверях, ибо было уже поздновато — второй час пополудни, — и каждый думал об ожидающем его завтраке за семейным столом.
В концертном зале, превращенном в раздевалку, группы поздравителей нетерпеливо поглядывали на часы, застегивали перчатки, оправляли белые галстуки, — лица у всех были усталые, многие позевывали от скуки, раздражения или голода. Руместана тоже утомил этот торжественный день. Он уже утратил весь пыл, который ощущал в это время в прошлом году, утратил веру в будущее, в реформы и спичи свои произносил вяло, продрогнув до костей, несмотря на калориферы и яркое пламя камина. Легкие снежные хлопья, кружившиеся за окнами, падали ему на сердце, как на лужайки сада, и леденили его.
— Господа из Французской комедии!..
Гладко выбритые, важные, они кланялись, как в эпоху Людовика XIV, и в величественных позах группировались вокруг своего старшины, который замогильным голосом представлял членов Товарищества,[45] говорил об усилиях, о стремлениях Товарищества — Товарищества безо всякого эпитета, без определения, как говорят «бог», как говорят «Библия», словно на свете не существовало никакого другого Товарищества, кроме этого. Бедный Руместан, по-видимому, совсем опустился, если даже пресловутое Товарищество, в члены которого он вполне годился, — так похож он был на них своим синим подбородком, мясистыми щеками и условно-величавыми движениями, — если даже оно не способно было исторгнуть у него напыщенные театральные фра вы в духе его обычного красноречия.
Вот уже неделю, то есть с тех пор как ушла Роаали, он напоминал игрока, который потерял фетиш, приносивший ему удачу. Он испытывал страх, у него вдруг возникло ощущение, что он недостоин улыбнувшегося ему счастья и что оно вот-вот раздавит его. У посредственных людей, которым очень повезло, бывают такие приступы слабости, головокружения, а у него они участились из-за грозившего ему скандала — из-за бракоразводного процесса, которого во что бы то ни стало требовала Розали, невзирая на письма, на просьбы друзей, на его униженные мольбы и клятвы. Для приличия говорилось, что г-жа Руместан перебралась к отцу из-за предстоящего в скором времени отъезда г-жи Ле Кенуа и Ортанс. Но никого это не обманывало, и когда сегодня перед ним дефилировали вереницы поздравителей, несчастный то замечал подчеркнуто-сочувственную улыбку, то ощущал слишком демонстративное рукопожатие и видел, как его беда отражается на всех лицах жалостью, любопытством или иронией. В курсе дела были даже мелкие чиновники, явившиеся на прием просто в сюртуках или даже в пиджаках. В канцеляриях из уст в уста передавались куплеты, где «Шанбери» рифмовалось с «Башельри», и немало жалких переписчиков, недовольных полученной новогодней наградой, напевали их про себя, низехонько кланяясь высшему начальству.
Два часа. А служащие все продолжали дефилировать перед ним, а снег все падал и падал, а человек с цепью на шее вводил и вводил людей уже как попало, не соблюдая иерархического чина.
— Господа из Института правоведения!..
— Господа из консерватории!..
— Господа директора театров, состоящих на государственной стипендии!..
Во главе директоров выступал Кадайяк, словно три его банкротства обеспечивали ему старшинство. Руместану гораздо больше хотелось наброситься с кулаками на этого циничного «показчика», которого он себе на голову утвердил в занимаемой им должности, чем выслушивать его витиеватую речь, полностью опровергавшуюся его же свирепо-насмешливым взглядом, и отвечать ему с трудом выдавливаемыми любезностями, наполовину застревавшими в крахмальном галстуке.
— Я очень тронут, господа… М-м, м-м, м-м… Развитие искусства… м-м, м-м, м-м… Будем стараться работать еще лучше…
«Показчик», удаляясь, нашептывал окружающим:
— А нашему бедному Нуме крылышки-то подрезали…
Когда поздравители разошлись, министр и его помощники отдали дань новогоднему угощению. Но этот завтрак, в прошлом году прошедший так весело и сердечно, был омрачен грустью хозяина и дурным настроением его приспешников, которые досадовали на него за то, что он и их поставил под удар. Скандальный процесс, совпадавший к тому же с обсуждением в Палате де ла Кадайяка, грозил превратить Руместана в лицо, весьма нежелательное в кабинете министров. Не далее как сегодня утром, на приеме в Елисейском дворце, маршал сказал ему по этому поводу пару слов с грубоватым лаконизмом старого вояки: «Дела паршивые, дорогой министр, дела паршивые…» Господа из Министерства народного просвещения не знали, что именно сказал маршал, ибо он шепнул вти слова Нуме на ухо, стоя с ним у окна, но они понимали, что их главе — а значит, и им тоже — угрожает немилость.
— О женщины, женщины! — ворчал профессор Бешю себе в тарелку.
Г-н де ла Кальмет, тридцать лет просидевший в канцеляриях, меланхолично, на манер Тирсиса, думал о неизбежном уходе на пенсию, а долговязый Лаппара забавлялся тем, что расстраивал Рошмора:
— Виконт! Пора подумать об устройстве где-нибудь на новом месте… Не пройдет и недели, как нам всем — капут.
После тоста, провозглашенного министром в честь Нового года и дорогих сотрудников и произнесенного прерывавшимся от волнения голосом, голосом, в котором звучали слезы, все разошлись. Межан задержал" ся, — он и его старый друг два-три раза прошлись по комнате, но не решились вымолвить ни слова. Потом и он ушел. Как ни хотелось Нуме, чтобы в такой день с ним подольше побыл этот прямодушный человек, перед которым он робел, как перед живым укором совести, но который поддерживал и подбодрял его, он не мог помешать Межану пойти к друзьям, не мог помешать ему поздравлять, делать подарки, как не мог запретить служителю уйти домой и избавиться наконец от шпаги и коротких панталон.
Как он одинок в этом министерстве! Словно завод в праздничный день — топки потухли, машины молчат. И всюду за огромными окнами, внизу, наверху, в его кабинете, где он тщетно пытался что-то писать, в спальне, где его душили рыдания, кружился мелкий январский снег, ваволакивал горизонт, оттенял тишину пустыни.
О горести величияI..
Стенные часы пробили четыре, им ответили другие, петом еще одни — казалось, в обширном безлюдии дворца не было ничего живого, кроме часов. Нума пришел в ужас от мысли, что ему до самого вечера придется быть наедине со своим горем. Ему так хотелось, чтобы его хоть немного согрела чья-то дружба, чья-то ласка. В доме было столько калориферов, столько отверстий, из которых шел жар, в каминах горели целые бревна, но все это не составляло домашнего очага. На миг он подумал о Лондонской улице… Но он поклялся своему адвокату — адвокаты уже начали работать — быть паинькой до конца процесса. И вдруг он спохватился: «А Бомпар?» Почему он не пришел? Обычно в праздничные дни он являлся первый, нагруженный букетами и мешками конфет для Розали, Ортанс» г-жи Ле Кенуа, с выразительной улыбкой доброго Деда — Мороза. Разумеется, все эти сюрпризы оплачивал Руместан, но его друг Бомпар обладал достаточно пылким воображением, чтобы забывать об этом, а Розали, несмотря на свою антипатию к Бомпару, не могла не быть растроганной при мысли о лишениях, на которые должен был пойти бедняга, чтобы проявить столько щедрости.