Третья рота - Владимир Сосюра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я там работал с осени 1934 года до лета 1935-го. Студенты приходили на фабрику и грустно смотрели на меня…
Я не выдержал, оставил техническую работу на фабрике и поехал в Киев.
В Киеве я пришёл в Наркомпрос на приём к т. Затонскому.
В коридоре наркомата я встретил Копыленко, который спросил меня:
— Приехал за правдой?
Я сказал, что да, и Копыленко, равнодушный и чужой, в чёрном костюме из сукна удалился по своим делам, а на мне был старый-престарый не костюм, а мешок… Затонский меня принял.
Но двое его охранников почти нависали сзади над моими плечами.
Может, они думали, что я пришёл застрелить товарища Затонского?
Нарком спросил меня:
— Почему вы обратились именно ко мне?
Я ответил:
— Потому что знаю ваше мнение обо мне. Затонский:
— Могло быть и хуже…
Я:
— Почему?
Он:
— А что вы ляпали?
Я молчал.
Тогда Затонский спросил меня, над чем я работаю. Я сказал, что перевожу «Демона» Лермонтова. Он попросил меня прочитать перевод. Я прочёл ему начало, и он сказал:
— Как в оригинале.
Потом он распорядился, чтобы мне выписали двести рублей на дорогу в Харьков, и, позвонив в Союз писателей, сказал мне, чтобы я зашёл туда.
Но ведь я был исключён и из Союза писателей!
Я пришёл к председателю Союза Антону Сенченко — лысому красавцу со жгучими чёрными бровями — и сказал ему, что хочу жить и работать в Киеве. Он ответил, что это зависит только от меня, и позвонил в издательство, чтобы со мной заключили договор на сборник избранных стихов, и распорядился, чтобы мне купили новый костюм и выдали путёвку в Ессентуки для моей больной жены.
За костюм, сказал он мне, денег возвращать не надо, на что я ответил, что я не нищий, деньги верну.
Он согласился со мной.
Чтобы всё это реализовать, надо было прожить в Киеве несколько дней, а мне негде было ночевать, и одну ночь я провёл на Шевченковском бульваре, и там же в голове у меня родилось стихотворение, которое я потом записал: «Сегодня я такой счастливый!»
Грустный шёл я днём по улице Короленко мимо здания ЦК, который размещался в страшном потом № 33.
У входа в ЦК аж до земли тяжело и багрово свисали знамёна. Я шёл мимо них. Было лето, повеял тёплый ветер, и красное знамя по-братски обняло меня всего, с головы до ног…
Сердце моё едва не разорвалось от счастья, и я подумал: «Нет! Большевики не исключили меня из партии!»
LVIII
Из Киева, где со мной боялись даже здороваться («Не сегодня завтра он будет арестован…») и где в общежитии курсов молодых поэтов Геня Брежнев и Боря Котляров устроили меня «зайцем» и я тайком от коменданта ночевал у них в доме на улице Коминтерна, я поехал домой.
Гонорар, собственно аванс за сборник избранных стихов, я держал за пазухой, чтоб не украли. Там же была и путёвка для Марии. Настроение у меня было ещё не очень весёлое, ведь перспективы оставались неопределёнными, неясными.
Когда я входил в вагон, красноармейцы, ехавшие в нём, запели «Песнь о Якире» (слова мои, музыка Козицкого), которая в то время становилась народной, и я, бывший коммунист, слушая её, тяжко рыдал в душе…
Но что я всё о грустном!
Нужно и о весёлом.
Вернусь снова немного назад, в то время, когда были живы те, кого уже нет среди нас.
В Харькове в клубе Блакитного был устроен диспут на тему «Пути украинского театра». Собрался весь цвет советской интеллигенции. Из Киева приехали артисты во главе с Гнатом Юрой[78]. Доклад делал Лесь Курбас[79], который позже с трагическим лицом стоял у тела Хвылевого, прострелившего в отчаянии себе голову, а затем и сам ушёл следом за ним.
Председательствовал т. Озерский, прекрасный, незабываемый человек.
После доклада началось обсуждение. Были хорошие выступления, не повторявшие друг друга.
Но меня поразил один оратор, который, нравоучительно подняв палец вверх, начал:
«Когда-то Маркс сказал» (цитирует).
«А Энгельс сказал» (цитирует).
«А Луначарский сказал…»
И тут я не выдержал и перед очередной цитатой врезался в молчание вопросом из публики:
— А вы что сказали?
Грохнул оглушительный хохот, и все чуть ли не упали со стульев.
А оратор так растерялся, что не мог продолжать свою речь и отдал её в рукописном виде тов. Озёрскому, который, поддерживая свой живот, сотрясавшийся от смеха, всё повторял: «Товарищ Сосюра! Товарищ Сосюра!»
Ко мне подошёл драматург Мамонтов и попросил выкинуть ещё что-нибудь подобное, но я ему ответил:
— Хорошего — понемножку.
LIX
В 1937 году я переехал с семьёй в Киев. Мне дали в «Ролите» — доме писателей — квартиру на шестом этаже, а потом на третьем, после того как репрессировали Семиволоса, а позже Проня.
Грустно было на горе других, постигшем их не по моей воле, вить своё поэтическое гнездо.
Я продолжал свой литературный путь и хотя формально был непартийным, но духовно ни на минуту не отрывался от партии.
Когда моё исключение из партии было санкционировано бюро Харьковского горкома, секретарь горкома, длинноусый украинец (правда, говоривший по-русски), сказал мне:
— Мы оставляем двери партии открытыми для тебя. Только ты докажи своим творческим трудом, что тяжкие свои ошибки перед партией исправил (меня же исключили как «зоологического националиста»!), и мы возвратим тебя в свои ряды.
Между прочим, после того бюро мы вышли на Сумскую с Кузьмичом, секретарём нашей партийной организации, и он мне сказал:
— Ну, Володя, отдай мне партбилет…
Я весь внутренне задрожал от страшного отчаяния, душа моя зарыдала, закричала, а правая рука оторвала от сердца (или вместе с сердцем) и отдала Кузьмичу моё счастье, моё всё, чем я жил, что мне светило, и пошёл в сумерки…
Почему я отдал партбилет, а не боролся за него?
Я знал, что всё согласовано с теми, кто «свыше», и что из моей борьбы ничего не получится. Даже не согласовано, а «свыше» сказано голосом Затонского: «Он не наш. Пусть у него хоть двадцать партийных билетов, но он не наш».
В 1939 году за выдающиеся заслуги в развитии украинской советской художественной литературы я был награждён нашим правительством орденом «Знак Почёта».
Был правительственный банкет, связанный с именем бессмертного Шевченко.
Корнейчук спросил меня:
— Хотите познакомиться с Никитой Сергеевичем?
Я сказал, что хочу.
Тогда он подвёл меня к товарищу Хрущёву и познакомил меня с ним.
Никита Сергеевич сказал мне:
— Я думал, что вы гораздо старше выглядите. Вы извините меня, что я так говорю.
Я ответил:
— Если бы я меньше пережил, я б выглядел ещё моложе.
Держался я спокойно, но в душе — буря от воспоминаний всего, что так страшно довелось пережить…
А Никита Сергеевич смотрит на меня своими зелёными (а может, они показались мне зелёными от электрического света, а они карие?!) и удивительно чуткими глазами, и в мою душевную бурю проникает, словно луч солнца из окутанного грозовыми тучами неба, его спокойный, отцовский голос:
— Получите орден Ленина.
И моя буря враз стихла, и взволнованное море души стало спокойным, как глаза товарища Хрущёва.
LX
А мука от того, что я вне рядов партии, всё росла, и настал момент, когда я позвонил в ЦК: хочу поговорить с Никитой Сергеевичем по личному вопросу, тем более что на правительственном банкете Никита Сергеевич мне говорил: «Жаль, что в таких условиях нет возможности поговорить как следует».
Но помощник Никиты Сергеевича товарищ Гапочка ответил, что поговорить со мной поручено ему.
Я же хотел быть принятым непосредственно Никитой Сергеевичем. Но сколько я ни звонил в ЦК, Гапочка сначала отвечал, а потом стал куда-то уходить, то на доклады, то на совещания.
И я написал письмо товарищу Сталину. Письмо было такое:
«Дорогой товарищ Сталин!
Пусть меня извинит Никита Сергеевич, что я через его голову обращаюсь к вам, но я никак не могу пробиться к нему через его бездушно-глухое окружение вроде всяких Гапочек и Нагорных.
В 1934 году меня исключили из партии как зоологического националиста, а я не мыслю жизни без партии.
Меня доводили до мысли о самоубийстве, но я не сделал этого потому, что слишком много страдал украинский народ, чтобы его поэты стрелялись».
Я так рыдал над письмом, что кровь едва не разорвала моё лицо. Особенно над концовкой.
«Ты моё единственное спасение и прибежище.
Отец! Спаси меня!!!»
Дословно я письма не помню, но про народ и спасение точно.
Я отослал письмо авиапочтой.
Но я не знал, что жена распечатала письмо и вложила туда справку от психиатра.
Так что письмо к тов. Сталину пошло со справкой, кажется, от профессора Абашева.
И ответ пришёл молниеносно.
Мне в обкоме сказали, что от товарища Сталина пришло хорошее письмо обо мне. Я спрашивал о содержании письма, но мне не сказали. А письмо было такое: «Восстановить в партии. Лечить».