Скрещение судеб - Мария Белкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М. сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней продранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя — м. б. единственное мое желание. Сложность положения усугубляется еще моей основной чертой. У меня всегда, с детства, — чувство «не могу иначе» было сильнее чувства «хочу так». Преобладание статики над динамикой. Сейчас вся статика моя пошла к черту. А в ней была вся моя сила. Отсюда полная беспомощность. С ужасом жду грядущих дней и месяцев. «Тяга земная» тянет меня вниз. Из всех сил стараюсь выкарабкаться. Но как и куда?
Если бы ты был рядом — я знаю, что тебе удалось бы во многом помочь М. С нею почти не говорю о главном. Она ослепла к моим словам и ко мне. Да м. б. не в слепости, а во мне самом дело. Но об этом в другой раз.
Пишу это письмо только тебе. Никто ничего не знает еще. (А м. б. все знают).
22 янв. 1924.
Это письмо я проносил с месяц. Все не решался послать. Сегодня — решаюсь.
Мы продолжаем с М. жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода, время — лучший учитель. Верно?
К счастью, приходится много работать, и это сильно помогает…»
…Когда-то совсем юные — ему семнадцать, ей восемнадцать — они шагнули в заколдованный круг взаимопритяжений, там, у Волошина, на коктебельском берегу. И, быть может, тот очень ясный, тот очень лучезарный коктебельский день был все же для них обоих роковым. Ведь если бы не Сергей Яковлевич, Марина Ивановна и не поехала бы в эмиграцию, и жизнь ее могла бы сложиться в России совсем иначе. Но если бы не она, то и Сергей Яковлевич, быть может, тогда, в 1915 году, не пошел бы на фронт. Он — с его здоровьем — мог бы сидеть в Москве, учиться и заниматься своими издательскими делами. И не потому ли он тогда так рвался на войну, что его слишком больно ранили те первые увлечения Марины Ивановны. Он так преданно и самоотверженно служил ей и так был верен ей, а она тогда уже умела уноситься в свои заоблачные дали, забывая обо всех и обо всем… И не уйди тогда Сергей Яковлевич братом милосердия и не попади позже в воинское содружество молодых офицеров, не было бы Галлиполи, не было бы эмиграции…
Но им обоим было уже не вырваться из рокового круга взаимопритяжения и взаимоотталкивания… Он почти всегда отсутствует: война, бегство за границу, потом занятия в Пражском университете; приезжает в деревню к ночи, измученный, потом экзамены, болезни, вспышки туберкулеза, санатории, поездки в Бельгию, еще куда-то. Он в доме — гость. Но и она в доме тоже гость — душою. Она всегда увлечена, в полете, в стихах… Она готовит, штопает, стирает, ждет, пишет, выбивает деньги из редакций. Он мечется, пытается найти себя, не может, не умеет обеспечить семье достаток. Он так непритязателен, довольствуется малым, так терпеливо и покорно сносит хаос чувств и быта, который господствует в семье… Он с головой ушел в политику, она в поэзию — две разные державы, два разных подданства… и все же — вместе… «Союз одиночеств» — так сказала Аля о своей семье.
Быть может, Сергей Яковлевич был для Марины Ивановны той спасительной гаванью, где она могла укрыться от штормов и бурь, быть может, при всех ее полетах, поисках, душевных колебаниях, непостоянствах — нужно было что-то постоянное и неизменное иметь… Еще в начале их совместной жизни она сказала: «Только при нем я могу жить так, как живу — совершенно свободная…» Так оно и было… Но, быть может, она действительно его единственного в жизни и любила. Аля писала: «Мама за всю свою жизнь правильно поняла одного единственного человека — папу, то есть понимая, любила и уважала, всю свою жизнь. Во всех прочих очарованиях человеческих (мужских) она разочаровалась, очарование могло длиться только, если человек оставался за пределами досягаемости жизненной (скажем, Пастернак) или за пределами жизни зримой, то есть умирал, а умирая, — вновь воскресал для нее…»
Но и Сергей Яковлевич был тем единственным человеком, встретившимся на жизненном пути Марины Ивановны, который действительно ее любил, и чтил в ней поэта, и любил ее самою, то, чего ей в жизни так всегда недоставало, то, на что она всегда так сетовала, ревнуя к своим стихам… Он был единственным, который ее понял, и, поняв, любил, которого не устрашили ни ее безмерность, ни ее неисчислимое множество! И мне кажется, он был единственным, который еще тогда, в 1912 году, сумел так точно уловить и передать в короткой юношеской повести «Детство», где он выводит ее под именем Мара, всю ее сложность, противоречивость, особость, непохожесть на всех других, кажущуюся порою неестественностью, придуманностью себя самой. Он раз и навсегда признал ее превосходство и над собой, и над всеми окружающими.
Любя ее и живя ею, он идет на фронт, любя ее и мечтая о встрече с ней, он мучается в Галлиполи и, вырвавшись оттуда, и проделывая сложный и долгий путь до Праги в грязном товарном вагоне, — он радуется случаю, когда может с кем-то из попутчиков, таких же, как и он, бывших офицеров-москвичей, поговорить о ней, прочесть ее стихи. И далее уже в Праге, в «Свободарне» — в казарме-общежитии для русских студентов, где у каждого загон величиной с тюремную камеру, где помещается только койка на бетонном полу за двумя тонкими перегородками, не доходящими ни до пола, ни до потолка, как в общественных уборных, — он надеется на встречу с ней…
Но и она, когда Эренбург поможет ей найти Сергея Яковлевича, запишет в своей тетради: «С сегодняшнего дня — жизнь. Впервые живу, — и далее черновик письма: — Мой Сереженька! Если от счастья не умирают, то — во всяком случае — каменеют. Только что получила Ваше письмо. Закаменела. Последняя весть о Вас: Ваше письмо к Максу. Потом пустота. Не знаю, с чего начинать. Знаю, с чего начинать: то, чем и кончу: моя любовь к Вам…»
И это совсем не важно, что за годы его отсутствия у нее было столько увлечений! Она рвется к Сергею Яковлевичу, она живет мечтой о встрече с ним, и вот наконец она в Берлине, он не сумел приехать встретить ее, он задерживается в Праге, он опаздывает и… она уже увлечена! И оставляет нам в наследство берлинский цикл стихов.
Она не очень-то щадит мужское самолюбие Сергея Яковлевича, и все ее романы открыты для друзей, знакомых, и не только в стихах, но и в письмах она с полной откровенностью говорит о своих чувствах к тем — другим.
Но Сергея Яковлевича от себя не отпускает, когда он собирается уйти. Она уверяет его, себя, что без нее ему погибель, а может быть, она боится, что без него она сама не сможет… Быть может, ей все время надо жертвовать собой и быть несчастной?! Могло бы быть иначе, но, увы, я не свободна… Счастье не ее стезя. Счастье — «я никогда этого (для себя) не хотела…».