Почерк Леонардо - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дывиться, люды добри! Подывиться на цю курву з цырку!
В квартире они были одни, если, конечно, не считать отца, лежавшего в гостиной в гробу с каким-то неприступным, непривычным для Анны лицом.
– Сука, сука трэклята! Ридну маты ховати не прыихала, а за спадщыною зъявылася!
Анна подошла к ней и молча обняла локтем за шею, привалила к себе.
– Ну!.. Хватит… – сказала измученно. – Заткнись. С какой стати ты вдруг перешла на «ридну мову»?
И Христина послушно оборвала театральный визг, повисла на Анне всей тушей.
– Нюта, мать твою-у-у! – завыла в голос по-настоящему страшно. – Мать твою-у-у-у!..
– Вот так-то лучше, – пробормотала Анна. Мельком подумала, что ей еще придется ответить за то, что она сделала в посольстве Украины. Вспомнила тусклые, расширенные зрачки сотрудницы отдела виз – как там ее величали? консулом? – и свою холодную ярость, ничем не оборимую, потому что в эти минуты отец умирал. «Хорошо… Явитесь за паспортом завтра к девяти». – «Нет… – ровно, без выражения, удерживая ту между зеркалами, – вы это сделаете немедленно… в срочном порядке… Достаньте печать… Она во втором ящике стола…»
Впервые подумала о том, что ведь Христина любила отца. Недаром после смерти Машуты перебралась в эту квартиру и до последнего дня обстирывала «доктора Нестеренку» со всей деревенской истовостью, которую пронесла и сохранила в суматошной жизни большого города.
На следующий день после похорон на линованной бумаге из вечной стопки на папином столе, аккуратным оборотнем, столь подходящим к случаю, Анна написала на имя Христины завещание. И для верности еще какую-то дарственную «на спадщыну», то есть наследство. Неделю угробила на идиотские оформления у нотариуса и адвоката.
И Христина разом превратилась в старуху. Глупую одинокую старуху с нареванным красным лицом, сиднем сидящую в хоромах.
То и дело она кричала через комнаты, как в детстве:
– Ню-у-у-та-а-а!
И когда Анна появлялась в дверях, со своим тихим:
– Ну что ты орешь? – говорила:
– А вот уидэшь, и никого нэ буде, шоб позваты.
Про отца она рассказывала безостановочно – что ел, что пил, кто навещал его за месяцы болезни, и как душевно в госпитале отнеслись, и как красиво же, Нютычка, отца похоронили, правда? А цветов сколько, а какие слова говорили! – вероятно, эти многажды повторяемые заклинания были ей необходимы и целебны. Анна же не чаяла вырваться из вязкого, насквозь пропахшего безумием и бедой, своего – да уже и не своего, и давно уже не своего – дома.
– А плакав-то пэрэд смэртю як! – говорила-пела себе Христина, раскачиваясь на диване. В разговоре она теперь переходила с суржика на украинский, и вновь суржиком выпевала. – Бидный, як плакав!
– О Машуте? – угрюмо спросила Анна.
– Не. – Та удивленно подняла белесые брови. – О тибе… Таки слезоньки катились, катились… И усе повторяв: «Христина, сколько ж ей было дано! Сколько дано!..» Я прям охолодела вся! Та шо ж это, думаю, – плаче, як за покойныцей…
И вдруг спохватывалась, вспоминая, что стала владелицей такого непомерного богатства.
– Дзэркало с кладовой достану, – приговаривала-лечила саму себя. – Одне дзэркало зараз сколько стоить! Оно ж усе пылью заросло.
– Потом, – попросила Анна. – Потом, когда уеду.
* * *…Одевшись, она присела к откидному столику и часа два поработала на компьютере Женевьевы, который всегда забирала сюда на время своих приездов.
На дисплее чередой всплывали персонажи «Цирка Дю Солей».
Фотография была бескорыстной страстью Женевьевы. Этот мир, не слишком приветивший малышку в реальном времени, пропущенный сквозь видоискатель фотокамеры, преображался. Он становился значительным, трогательным, блистательным и щемяще мимолетным. Особо удачные ее снимки шли на открытки «Цирка Дю Солей», в буклеты, в альбомы, висели в кабинетах у начальства.
Вот остро закрученные, сине-желтые полосатые купола шапито, как вихрящиеся под ветром барханы. Белые прожектора на вышках, смятые ветром флаги. И даже еле слышная музыка чудится.
А вот фотография «хауструппы» из «Аллегрии»: ребята скучились после спектакля, все еще возбужденные, в гриме, в костюмах. Еще вздымаются в учащенном дыхании накладные выпуклые груди.
В свете прожекторов видны мельчайшие детали изысканного грима с вкраплением цветных стекол, золотых и серебряных блесток. И боязно и смешно рассматривать маски монстров и карл: оторопелые, зловещие, печальные, гротескные черты из сказок, воплощенные искусными художниками.
Костюмы невероятные, фантастические; каждый – шедевр дизайнера и продуман до последней блестки, усаженной между бровями. Каждый расписан, как венецианское стекло, – радужными разводами. Любая деталь костюма – лосины, сапожки с загнутыми носами, умопомрачительные пряжки, застежки, пуговицы, эполеты – неповторима и стоит бешеных денег. У того – султан из перьев, у того – высокий труба-цилиндр, у этого вздыбленный парик, словно из ночного кошмара. И вместе эта небольшая компания артистов будто вывалилась из дивного и веселого, и пугающего сна…
А вот крупный план: печальный клоун, знаменитый Леня Катков: белые оладьи губ, красный мячик на носу, черная слеза с оттяжкой под левым глазом. И бровь над ней гораздо выше другой, словно удивленный грустный парашютик опускается…
«Девушка-змея». Она из Китая, и равных ей в жанре нет. Огненные павлиньи глазки и зеленоватые змеиные чешуйки по всему телу. Ни единой складки, смотрится как кожа на теле. Снята в момент, когда ягодицами уселась самой себе на затылок. Загадочно-замкнутое лицо, подбородком упертое в пол; закинутые ноги вытянуты бревнышками.
И вот она же: путаница тела, немыслимый клубок конечностей… Хомут ноги, надетый на шею.
А это новое: серебристо-белая акробатка на батутном кресте. Схвачена охотником-объективом в мгновение сальто: руки раскинуты, лицо смазано, сохранен лишь огромный глаз и изумленная бровь…
…Когда Анна спустилась, Женевьева уже стояла над сковородой, переворачивая ножом свои фирменные Galettes bretonnes – блинчики из гречневой муки с яйцом.
Христина всю жизнь готовит их на завтрак и даже не подозревает, что это чуть ли не основное блюдо бретонской кухни.
Во всем Женевьева оставалась бретонкой. И католичкой, несмотря ни на что. Над ее тахтой висело распятие, и каждое утро, едва глаза продрав, она вначале проговаривала молитву убедительным жарким шепотом, а потом уже наливала первую бодрящую рюмочку виски или коньяка.
Ежегодно она уезжала на август в Бретань, бродила там с фотоаппаратом с утра до вечера, нанималась – охота за типажами! – на плевые работенки, выдавая себя за студентку и фотографируя как одержимая. Всякий раз привозила целую выставку новых снимков, полностью заменяя экспозицию на стенах.
Те, что висели сейчас, Анна знала наизусть. Вот трое рыбаков в неожиданных розовых блузах на фоне розовых же рассветных волн. Вытаскивают сети: ритм сопряженного усилия сливается с ровным колыханием воды. Похоже на современный стильный балет – невидимый прожектор восходящего солнца будто сцену озаряет…
А вот другая фотография. По берегу в сумерках бредут две женщины в черных платьях и очень странных головных уборах – высоких, белых, как поварские колпаки. И на втором плане, повторяя их путь, по гребню холма уходит и тает в мелкой осенней мороси вереница сгорбленных менгиров – неотесанных, грубых столбов. Далеко-далеко еле виден маяк на выступе скалы. И даже йодом пахнет от мерзлых водорослей, оставшихся на берегу после прилива.
В «гостиной» висели еще несколько фотографий бурного, очень бурного моря. Одна лишь бушующая вода с обрывками пены на вздутых, как напряженные мышцы, волнах…
Говард молча и важно разгуливал поверх клетки: по утрам он бывал немногословен. Но при виде Анны встрепенулся, немедленно перелетел к ней на плечо, ущипнул за мочку и сварливым голосом интимно осведомился:
– Анна-мальчик? Дай поцелую?
– Ну, целуй, – разрешила Анна, почесывая ему горбик.
В видео-плейер была вставлена кассета спектакля «Аллегрия» – Женевьева не могла и часу прожить без любимого цирка. Белая Певица на экране, один из символов империи «Цирка Дю Солей» (сувенирная куколка с ее чертами, в белом платье, продавалась в лавке административного корпуса вместе с фирменными майками, чашками и прочим барахлом), тянула мелодию своим глубоким зыблющим голосом волынки.
– Ты знаешь, – кивнула на экран Женевьева, – что это была моя идея? Я сказала Ги и ребятам: волынка, настоящая утробная занудь волынки, вот что должно оттенять зрелище – оно ведь всегда у нас дико напряженное… Музыка в спектаклях, говорила я, должна быть кельтской, эротической и оригинальной.
– У тебя там новые фотографии, – сказала Анна. – В компьютере. Кое-кого я не знаю.