Портреты и размышления - Чарльз Сноу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди иногда думали, что он сознательно недооценивал себя, когда так отзывался об этих своих друзьях. Действительно, Харди был великодушен и не завистлив, насколько это возможно для человека, но мне кажется, что мы совершим ошибку, не поверив в искренность его суждений. Я лично предпочитаю верить тому, что он сказал в своей «Апологии математика», где так гордо и вместе с тем так скромно прозвучали его слова: «Я говорю себе, когда бываю угнетен и вынужден слушать разглагольствования напыщенных и надоедливых людей: „Ну что ж, я по крайней мере сделал то, чего вы никогда не сможете, — работал как равный с Литлвудом и Рамануджаном“».
Точная оценка значения Харди — дело историков математики (хотя это крайне трудная задача, поскольку большинство его лучших работ написаны им в соавторстве). В одном, однако, он явно превосходил Эйнштейна, Резерфорда и других великих гениев — в способности обращать умственный труд (большой и малый и даже просто шутку) в произведение искусства. Думаю, что главным образом именно эта способность приносила ему огромное духовное наслаждение. Когда вышла его «Апология математика», Грэм Грин писал, что наряду с записными книжками Генри Джеймса ее можно назвать творческим отчетом художника. Вспоминая то впечатление, которое Харди производил на окружающих, я полагаю, что в этом надо искать ключ к пониманию его личности.
Харди родился в 1877 году в скромной учительской семье. Его отец был казначеем и учителем закрытой средней школы в Кренли, а мать — старшей преподавательницей в педагогическом колледже. Оба были людьми одаренными, со склонностью к математике. В данном случае, как и в биографиях большинства математиков, не приходилось долго отыскивать влияния наследственности. В отличие от Эйнштейна у Харди уже в раннем детстве проявились способности будущего математика. В два года он уже писал числа до миллиона (что является первым признаком математической одаренности). Когда его водили в церковь, он забавлялся тем, что разлагал на множители номера церковных псалмов. Уже с той поры он начал играть с цифрами, сохранив эту привычку на всю жизнь.
Харди рос в просвещенной, культурной семье. Его родители, возможно, были люди несколько ограниченные, но очень добрые. Дети в такой старомодной викторианской семье были окружены нежной, но, по-видимому, требовательной заботой.
Ребенком Харди был необычным. С ранних детских лет он отличался болезненной застенчивостью. Родители знали, что он удивительно умен, и он сам это понимал. Он был первым учеником в классе, и ему приходилось публично, на торжественных собраниях всей школы, получать награды, что было для него ужасным испытанием. Как-то за обедом он рассказал мне, что в школьные годы иногда нарочно отвечал на задаваемые вопросы неправильно, чтобы отделаться от невыносимо тягостной церемонии вручения наград. Однако у него никогда не было способности к обману, и ему все равно по-прежнему давали награды.
Со временем он отчасти избавился от своей застенчивости и стал стремиться к соревнованию с другими. В «Апологии математика» он говорит: «Не помню, чтобы мальчиком я питал страсть к математике, а мысль о том, что я могу добиться успеха как математик, была далека от благородных побуждений. Я относился к математике с точки зрения сдачи экзаменов: мне хотелось опередить других учеников, а математика казалась мне наиболее верным средством для достижения этой цели».
Однако по натуре своей он был человек чересчур деликатный. В отличие от Эйнштейна, чье могучее «я» целиком погрузилось в исследование внешнего мира еще до того, как он достиг духовной зрелости, Харди постоянно должен был укреплять свои духовные силы. Время от времени ему приходилось убеждать себя в правоте (чего Эйнштейну никогда не требовалось) своих этических взглядов. Зато это породило у него глубокую самооценку и удивительную прямоту характера, так что он мог говорить о себе с полнейшей простотой (чего не было у Эйнштейна).
Надо полагать, что вот с такими противоречивыми или неловкими чертами его характера была связана и некоторая странность в его поведении. Харди был решительным, так сказать, классическим противником всякой самовлюбленности. Он, например, терпеть не мог фотографироваться, и, насколько мне известно, едва ли наберется с полдюжины его фотографий. В квартире у него не было ни одного зеркала, даже зеркала для бритья. Когда он останавливался в отеле, то у себя в номере он первым делом завешивал полотенцами все зеркала. Это выглядело бы достаточно странным даже в том случае, если бы он походил на какого-нибудь фантастического урода, и казалось особенно странным, потому что он до конца дней своих был действительно привлекательным человеком.
В данном случае его поведение выглядело чудачеством. Тут между ним и Эйнштейном также можно отметить различие. Те, кто много общался с Эйнштейном — как, например, Инфельд, — обнаруживали, что, чем ближе они узнавали его, тем больше он казался странным и непохожим на других. Я убежден, что и я со временем почувствовал бы то же самое. С Харди дело обстояло совершенно иначе. Его поведение часто разнилось от общепринятого, выглядело странным, но это, по-видимому, было лишь каким-то наслоением, потому что в действительности он вовсе не отличался от нас, разве что был более деликатным, менее надутым и к тому же очень тонким человеком.
Одна из особенностей детства Харди была весьма прозаической и, по существу, означала устранение всех практических препятствий с его жизненного пути. Сам Харди с его кристальной честностью меньше всего разбирался в том, как надо устраиваться в жизни. Он понимал, что такое превосходство, и знал, что обладает им. Его родители не имели средств, кроме своего учительского жалованья, но у них были большие связи в учебных кругах Англии конца прошлого века. А в нашей стране дельный совет всегда значил больше, чем деньги. Скажем, стипендию наверняка получишь, если знаешь, какими путями ее добиться. Никогда не возникало ни малейшего сомнения в том, что молодой Харди может не получить ее, как это случалось с молодым Уэллсом или Эйнштейном.
Действительно, в двенадцать лет ему дали стипендию в Уинчестерской школе, которая и тогда, и долгие годы спустя считалась лучшей математической школой в Англии. Стипендию ему дали просто потому, что в Кранли-Скул{295} он уже достиг значительных успехов в математике, выполнив ряд серьезных работ (между прочим, любопытно, какое высшее учебное заведение смогло бы в наши дни проявить такую же мудрость?). Харди был первым учеником по математике, но и по другим классическим предметам он не отставал от лучших учеников колледжа. Он не любил школу, но любил занятия. Подобно всем закрытым учебным заведениям викторианского времени, Уинчестерская школа была достаточно неприятным местом. В одну из зим Харди едва там не умер. Он завидовал Литлвуду и другим своим друзьям, которые учились в обычных средних школах. Окончив Уинчестерскую школу, Харди никогда больше туда не заглядывал, но он вышел из нее с уверенностью человека, который находится на верном пути и имеет возможность получить стипендию в Тринити-колледже.
В колледже ему пришлось испытать некоторые злоключения. Дело в том, что Харди решил — как я полагаю, еще в Уинчестерской школе, — что он не верит в бога. Это было твердое решение, точное и ясное, как и все другие его логические построения. В Тринити-колледже посещение церкви было обязательным. Но Харди заявил декану (не сомневаюсь, что это было сказано с присущей ему застенчивостью, но убежденно), что совесть не позволяет ему посещать церковь. Декан, обычный чиновник, потребовал, чтобы Харди написал об этом родным. Он знал, а еще лучше знал это сам Харди, что подобное известие огорчит его родителей, людей глубоко верующих, и причинит им такую боль, какую мы в наше время, семьдесят лет спустя, и представить себе не можем.
Совесть мучила Харди. Он не был еще настолько зрелым, чтобы найти выход из этого положения. Не догадался он — как с горечью рассказывал мне много лет спустя, — обратиться за советом к более рассудительным товарищам, которые могли поддержать и надоумить его. В конце концов он не выдержал и написал родным.
С тех пор, отчасти благодаря этому случаю, Харди стал открытым и деятельным безбожником. Он отказывался идти в церковь даже тогда, когда там устраивались официальные собрания, например выбирался глава колледжа. У него были друзья среди священников, но бог всегда оставался его личным врагом.
В студенческие годы было у него и еще одно беспокойство. Почти со времени Ньютона в Кембридже господствовала старая система математических экзаменов для получения отличий. Англичане всегда — и больше, чем другие народы, — придавали значение конкурсным экзаменам. Они проводились с традиционной справедливостью, но и с весьма тупым формализмом (что, между прочим, сохранилось и до наших дней). Особенно это сказывалось на экзаменах для получения отличий по математике, когда обычно задавались весьма каверзные вопросы, причем, к несчастью, такие, которые не давали возможности экзаменующемуся проявить свое математическое воображение, интуицию или творческие способности. Из числа студентов, успешно справлявшихся с такого рода экзаменом, по полученным баллам в строго установленном порядке отбирались особо отличившиеся. Если кого-либо объявляли лучшим из них, то в его честь в колледжах устраивались особые торжества. Первые два или три из числа признанных особо отличившимися тут же выбирались в члены научного общества колледжа.