За Сибирью солнце всходит... - Иван Яган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет. — Лукин вышел из-за стола, прошелся по кабинету, взбадривая короткий «ежик» на голове. Выглянул в приемную, велел секретарю разыскать Табакова. Опять зашагал по кабинету. — Так что за куст у него такой?
— Вчера Табаков рассказал: попалась ему цыганская улица.
— Как это, «цыганская»?
— Очень просто. — Терехов тоже начал мерить шагами кабинет. Дым сигареты полз за ним жиденькой кисеей, свивался в спираль. — Два года тому назад там был пустырь, потом цыгане его заселили, целую улицу выстроили...
— Молодцы! — сказал Лукин. — Смотри, наконец-то за ум взялись.
— Как бы не так! Построиться-то построились, а работать никто не хочет. Ты же видишь, чем они в городе занимаются. Говорят, некоторые уже продают дома и разъезжаются... Ага, вот и Василий Иванович. Слушай, Василий Иванович, один ты остался в должниках. В чем причина?
— Понимаете, — помедлив, заговорил Табаков, — избирателей моих почти никогда нельзя застать дома. Это во-первых. Во-вторых, невозможно разобраться, кто из них кто, кому сколько лет. У большинства нет никаких документов, а если и есть, то делают вид, что не могут разыскать. Уже неделю езжу к ним, а результата — нет. — Достал блокнот из кармана. — Всего десять человек в списке. Не знаю, как быть...
Терехов заглянул в блокнот, щелкнул языком, как бы констатируя печальный факт.
— А списки составлять все-таки надо. Не будет списков вовремя — нам с тобой шею намылят, как пить дать.
Табаков шутливо почесал затылок, словно ему и впрямь уже начали мылить шею, невесело усмехнулся.
— Да, я уже чувствую. Не зря мне одна будущая избирательница гадала. Говорит, ты, парень, будь осторожней: тебя ждут неприятности по работе...
— Так и сказала? Кто такая? — спросил Лукин.
— Молодая цыганка. Глафирой зовут. Где-то фамилия есть в списке. Дай-ка, Николай Петрович, блокнот. Ага, вот она. Гнучая Глафира, девятнадцать лет, нигде не работает. Но и цыганским ремеслом заниматься не хочет, говорит, надоело. Словом, бунтующая личность.
— А ты, случайно, не пытался говорить с ней о работе на заводе? — спросил Терехов.
— С ней говорить о работе немыслимо. У нее такие умопомрачительные понятия о свободе, что разрыв с табором для нее страшнее смерти. Она скорее с голоду умрет, чем расстанется со своей «свободой».
— А если бы ее маленько просветить в этом плане? Не пробовал, Василий Иванович?
— Пробовал. Слушает, кажется, с интересом, но потом снова артачится, напускает на себя черт знает что. Дескать, вы только языком болтать здоровы о хорошей жизни, а у самих в кармане блоха на аркане.
Лукин во время этого разговора больше молчал, о чем-то думал, ухмылялся. Терехов нарушил его раздумья вопросом:
— А что, Николай Петрович, может быть, дадим Василию Ивановичу партийное поручение — заняться просвещением заблудших? Пусть поагитирует ту молодую цыганку к нам на завод, в наш цех. Ну, ты, конечно, скажешь, что у нас и без нее хлопот полон рот...
— Да нет, — ответил Лукин, — я сейчас как раз об этом подумал. Уж больно спокойная жизнь у нас в цехе идет. Выполняем план, обсуждаем всякие обязательства. Нет у нас, как бы вам сказать, рисковых, что ли, дел. Боимся излишних трудностей, разучиваемся волноваться по-настоящему, порой пустячные вопросы раздуваем в проблемы.
— Ты хочешь сказать, что нам нужен сквознячок?
— Именно! Давай, Василий Иванович, раз уж начал, продолжай свое шефство над той девчонкой. Как, ты говоришь, ее фамилия?
— Гнучая, Глафира.
— Здорово! Чуть ли не Земфира.
— Ого, эта Глафира пушкинской Земфире сто очков вперед даст... Не знаю только, что она будет у нас делать, если удастся уговорить. По-моему, она ни писать, ни читать не умеет, не говоря уж о работе.
— Вот это как раз и дает нам право бороться за жизнь, да, за настоящую жизнь девушки. — Терехов загорелся, заговорил по-газетному: — И первое, что мы должны сделать для нее, — это увидеть в ней человека, такого же, как все, чтобы она почувствовала себя человеком. В этом, по-моему, залог успеха, если это не слишком громко сказано.
— А работу мы ей подберем по силам и по уму, — добавил Лукин. — Например, поставим на первых порах на участок консервации. Смазывать детали — дело не хитрое. Так что, давай, Василий Иванович, дерзай. А здесь все тебе поможем. Ты когда собираешься ехать на участок?
— Сегодня, после работы.
— Может, тебе кого в помощь дать? — спросил парторг.
— Ни в коем случае! Мы с ней давние знакомые...
— Ну, ни пуха ни пера!
— К черту! — сказал Табаков, собираясь уходить.
— Да ты подожди! — спохватился Терехов. — Про списки-то не забывай. Секретаря парткома к черту не пошлешь, он с нас живых не слезет, ты знаешь.
— Понял и чувствую, что цыганка как в воду смотрела.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Под вечер Василий снова был на Шубняке. Сразу зашел в избу Гнучих. Дома был один старик. Он сидел за машинкой, шил тапочки.
— Добрый вечер, батя! Где Глаша?
— Милости просим, красавец Абросим! Глаша с бабами в городе, где же ей быть. А на што тебе?
— Да хотел поговорить кой о чем... Скажите, батя, пусть подождет меня, когда приедет. Я зайду часа через два.
— Ох, парень, совсем выпряглась наша Глафира. Вчерась ее мать за косы оттаскала, так она чо, стерьва, заявила: грит, совсем из дому уйду. Во какие нынче дети пошли! Раньше бы я ей на одну ногу наступил, а за другую взял и разорвал. А теперь нельзя, не имеем права...
— А мать-то за что ее?
— Дак все за то же — не хотела с ней в город ехать. Грит, стыдно мне... Какая совестливая... В семье не без урода, вот она и есть уродина несчастная. Не я ей отец, а то бы...
— Так вы, пожалуйста, скажите Глаше, что я зайду. Пусть никуда не уходит.
В дверях столкнулся с Ромкой, Глашиным племянником, который в прошлый раз врезался ему головой в живот. Лицом он похож на Глашу. Василий мимоходом тронул Ромку за плечо, тот мигом цапнул его обеими руками повыше локтя, поджал ноги и повис на руке агитатора, будто бы желая покачаться. Так же неожиданно отцепился, отпрыгнув в сторону, чуть присел, зыркнул глазенками:
— Дай закурить!
— На, закури.
Василий и не думал, что все это всерьез: не может же в самом деле этот десятилетний пацаненок закурить или хотя бы взять папироску при дедушке. Поэтому так уверенно достал пачку и, выщелкнув сигарету, протянул Ромке. Тот, не моргнув глазом, взял ее в рот, в своем кармане достал спички, прикурил, как опытный курильщик. Глубоко затянулся и выпустил дым через нос. Василий оторопело глянул на старика: никаких признаков волнения и негодования не вызвало у того поведение внука.
— Как звать-то?
— Дай десять копеек!
— Ты подожди, давай познакомимся сначала.
— Дай десять копеек!
— Я дам тебе обязательно, двадцать дам, но давай сначала поговорим.
— Дай десять копеек!
Василию вдруг показалось, будто внутри этого цыганенка крутится пластинка, иголка бегает по од-ной-единственной борозде и извлекает фразу: «Дай десять копеек, дай десять копеек...»
— Дай десять копеек!
Цыганенок уже подступил к Василию и нахально полез ему в карман. Подавив в себе вдруг неожиданно вспыхнувшую злость, Василий легко отвел руку мальчишки, достал двадцать копеек.
— Ну, на тебе двадцать копеек. А теперь давай поговорим.
— Дай ремень посмотрю. — Рука цыганенка уже потянулась к пряжке его брючного ремня.
— На, посмотри.
— Дай померить, сними.
— Так я же без ремня брюки потеряю.
— Я тебе свой дам. — Ромка задрал рубашонку и показал свой «ремень» — обыкновенную тряпичную тесемку, которая вовсе не держала штанишки, а сползла на грязное пузо.
— Так как же тебя звать?
— Дай только померить.
— Ну, брат, с тобой невозможно говорить. Ты что, кроме слова «дай», ничего не знаешь?
— Дай кольцо посмотреть. Я сразу скажу, червленое или нет.
— Ты в школу ходишь?
— Дай расческу...
— В кино ходишь?
— Хожу. Каждый день! — Тут Ромку словно прорвало. — А ты видел «Неуловимые мстители»? Вот там Яшка-цыган дает! Я семь раз ходил, завтра еще пойду. Дай еще десять копеек...
Опять завертелась та же пластинка. Василий понял, что от цыганенка не отвязаться, резко повернулся к двери и вышел.
Часа два бродил по «кусту», заходил в дома цыган, русских. В цыганских избах голо, если не считать горы перин на полу. По всему видно, что живут здесь не хозяева, а люди временные. В поведении хозяек меньше наглости и бесцеремонности, чем на улицах, пацанов взашей толкают за печку, чтобы у чужого человека под ногами не путались. Значит, и они не хотят дурной славы своему дому...
Когда возвращался к избе Гнучих — солнце уже садилось. На той стороне реки, в зоне аэродрома, зажглись огни посадочных площадок. Дикие утки с пойменного заповедного озера пошли шумными косяками на пригородные посевы. В оградах взбодрились цепные псы, весь день дремавшие в накаленных солнцем конурах. Повыползали на вечернюю прохладу старушки и домохозяйки, сходились посудачить о небогатых поселковых новостях. А из города начали приезжать «Волги» с шашечками на боках. Из них шумно выгружались с чувалами, узлами и чемоданами цыгане; большинство — мужчины, в модных нейлоновых рубахах, вельветовых куртках, — холеные, красивые. Женщины — в грязных цыганских одеяниях, с грудными младенцами на руках. Откуда они, с какого промысла? Женщины — ясно откуда: с вокзала, с шумных улиц. В последнее время они унюхали еще одно доходное место — стали толпиться возле областной больницы. Сюда с больными приезжают из сел, едут со своей кручиной, жаждут хоть малую надежду услышать от врачей. Но прежде они оказываются в цепких руках цыганок. Да и как не остановиться погадать, если врачи уже месяц или два не говорят ничего определенного, а тут как с неба — загадочный голос и слова, околдовывающие своей магической силой, заставляющие цепенеть сердце. «Ай-я-яй, сестренка, какое горе у тебя. По глазам вижу... Ну-ка, глянь в зеркальце. Видишь — присуха у твоего. Со злого глаза, поделано ему врагом вашим. Соседи это, а ты на них не подумаешь. Не поскупись — отсушу, на ноги подыму, а болезнь эту поверну на твоих врагов. Достань деньги, все, сколько есть, положи мне на руку... Да ты не бойся, я не возьму. Потом спасибо скажешь. Вот святой крест!..»