Избранное - Гарий Немченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вань, а Вань?..
Тот нехотя обернулся.
— Пришел Толик? — крикнула Семеновна.
— Пришел, ну его к черту!..
— А матери, дажно, не было, што не задержала...
— Да кто ее!..
И толстый человек понес свой синяк дальше по нашей улице, а Семеновна еще долго смотрела ему вслед, покачивая головой, а потом обернулась к нам, сказала решительно:
— Так ему ут это и надо!.. Не будет брехать на людей...
— А кто это?
— Да кто, кто?.. Это ж Ванька Ченцов... шофер. Это он с Толиком Дивулиным взялся на энтой сельской лавке работать, что будка-то зеленая на машине, ут тут по улице ездит. Ну, Толик, жишь, как раз больной был, а Ванька растрату сделал, а потом прибегает до Толика да на колени. «Давай, — говорит, — скажем, что вдвоем, тада не посадют, а я потом деньги отдам один». А Толик, жишь, Дивулин такой мальчишка доверчивый. «Да чи мне, — говорит, — жалко?..» А на суде стали Толика первова допрашивать, а он говорит: «Виноватый я, граждани судьи!» А Ванька тада: «Мол, слышитя? Сам сказал: виноватый!» И давай все валить на его, на Толика. Тот тада: «Да я ж больной был, как, жишь, тебе, Ваня, не стыдно? Ты ж сам меня и уговаривал, на коленки вон становился». А судья говорит: «Представьтя документ, что больной». А документа у ево и не было, он, жишь, дома лежал, он, жишь, не пьет, Толик, а они выпивали, шофера́ да начальство, да давай смеяться над им: «Какой, жишь, ты, мол, казак?» Да смеялись, смеялись, а потом и бросили в степу одново, а в декабре, да это ж он всю ночь и шел домой в одном пиджачке, а потом крупалезная воспаление легких... А потом сообразили, что его бросили, да спутались. «Да ты, — говорят, — на больничный не иди, договорилися, тебе так заплатют». Он, жишь, и не пошел. А теперь судья за документ, а ево нету. Два года ему и дали. А он, када уходил, жишь, с суда, говорит: «Ну, Ваня, спасибо, открыл ты мне глаза на друзей! Приду, дак тебе морду разукрасю, а потом за других возьмуся». А это ж ему срок, а мать его, Гаша, на базаре и говорит: «Упаду, — говорит, — в ноги, дай, скажу, Толечка, чесное слово, што гамно трогать не будешь!.. А то ж, — говорит, — так доверчивый да простой, а как сказал што — дак хуть умри». Вот, не успела, видно, и уговорыть его, а он Ваньке уже разбил харю, и правильно!..
* * *Наше с Жорой «агентство» работает безотказно.
Расходясь вечером по домам, мы договариваемся хорошенько подумать и сочинить для Семеновны что-нибудь этакое, какие-нибудь совершенно потрясающие «ньюс», но думать в одиночку лень, да и потом в этом теряется смысл, когда ты один, — не с кем посмеяться.
Так что утром, когда Семеновна приходит к колодцу, нам приходится врать, что называется, на ходу; иной раз мы и сами стыдимся своих «уток» и смеемся потом, когда Семеновна уходит неестественно бодро.
Немудрено поэтому, что, исчерпав довольно большой запас информации о всякого рода удивительных происшествиях, о которых в газетах и журналах обычно печатают мелким шрифтом, мы докатились наконец и до новостей самых низкопробных.
Однажды утром я равнодушным голосом сообщил:
— Шпиона, говорят, вчера поймали...
Семеновна так и вскинулась:
— Да иде, скажите скорей!
— За станицей тут... на Казачьей Балке.
— Правда? — все еще сомневалась Семеновна.
Мы не постеснялись побожиться.
— А чего его туда черт занес? — спрашивала Семеновна, но в голосе у нее уже не было сомнения, наоборот — в нем звучал сейчас неподдельный интерес: надо же, какая у них, у этих шпионов, работа — и на глухом хуторе Казачья Балка может найтись для них какое-то дело! — Чего ж он хотел там взять?
И мы с Жорой начинаем друг другу подыгрывать:
— Точно пока не установили.
— Да он пока скрывает...
— Скрывает?
— Ну да... на допросах молчит.
— А иде ж его допрашивают?
— У нас в милиции. Юрка Сивоконь и допрашивает.
— Юрка?.. Сивоконь?.. Ай-яй-я!.. Без штанов, жишь, недавно бегал, а теперь... Ут это молодец!.. Да он хороший мальчишка, Юрка. А тот, значит, молчит?..
— Ага, как в рот воды набрал.
— Или прикидывается...
— Ага, чего-то темнит...
— Говорит, будто его послали подсчитать, сколько гороха собрали в этом году на Казачьей Балке. И посмотреть, что это за горох...
— Брешет! — уверенно говорит Семеновна. — Надо ут это и Юрке сказать, што б не верил ему ни черта. Ну вы сами ут так здравым умом посудитя: зачем он им, ут этот горох?..
— Да тут не так просто...
— Шпион-то этот из Республики Гондурас, вот в чем дело. Есть такая республика в Латинской Америке. А интересовался горохом потому, что у ихнего, говорит, президента грыжа...
— Ну да — поднимал жизненный уровень...
— И нажил грыжу.
— Чего-чего?
Ах, сейчас мы с Жорой сами собой гордимся — такие мы находчивые ребята!.. Как мы были молоды, как самоуверенны! Бесхитростные же рассказы Семеновны, в которых трепетала живая душа, вызывали у нас лишь снисходительный смех. Мы были в той поре, когда становятся циниками, не вдаваясь в подробности, часто из лихости и гусарства.
А Семеновна спрашивает горячо:
— Ну дак а горох ут энто при чем, если у ковой-то там грыжа?
— В кубанском нашем горохе обнаружили некоторые лечебные свойства.
— Некоторые вещества.
— Вещества? — искренне удивляется Семеновна. — У нашем горохе?
— Ну да, вещества. — И Жора называет фамилию одного из наших преподавателей: — Посковеры — так эти вещества называются.
— Ага, — подтверждаю я. — Посковеры и раппопорты.
— Ну черт-те чего!.. Черт-те, прямо, чего! — не перестает Семеновна удивляться. — Так и чего энти... просвирки, чи как? Помогают, правда?
— Да говорят, что правда.
— Это ж нада!..
Семеновна наконец уходит, а мы с Жорой, отвернувшись друг от друга, трясемся от беззвучного смеха.
А минут через двадцать пришла к нам во двор киластая бабка Лихоглазиха. Руки у нее лежали на громадном животе под фартуком, отчего казалось, что она там прячет большую кособокую тыкву.
— Дуська у-то сказала, что мне можно горохом вылечиться. Чи правда?
— Да нет, бабушка, не поняла она...
И мы с Жорой стали объяснять, что все это не так просто, что помогает, понимаете, не сам горох, а некий, понимаете, компонент, который еще надо из него выделить и соединить с другими, да-да, все это не так просто...
— Так я и думала, — согласилась бабка Лихоглазиха. — В носе у ей, у Дуськи, не кругло про грыжу знать... Совсем уже девка забрехалась — ишь, прахессар. С ей уже вся улица смеется — и правда!..
* * *День или два Семеновна не появлялась на улице, но нам, признаться, было не до нее. Мы добрались наконец до складов районного нашего «Когиза», оставили там с Жорой почти половину своих подъемных и теперь блаженствуем на тулупе, обложившись книгами.
И мы совсем не слышали, как Семеновна подошла к нашему колодцу, и увидели ее, когда она уже вытащила и поставила на сруб ведро тяжело плескавшейся воды.
Голова у Семеновны, словно чалмой, обмотана была мокрым полотенцем, лицо морщилось от боли. А глаза были какие-то уж очень печальные, и взгляд совсем отрешенный, словно то, о чем думала сейчас Семеновна, находилось где-то далеко-далеко, может быть, там, откуда и возврата нет.
— Ы-их, и не стыдно? — спросила она слабым голосом, и не было в нем ни укора, ни обиды, а была только отчаянная грусть. — Пусто-смехи!.. То раньше хучь иногда дуре такой мне верыли, все с кем-никем поговорить остановисся... Все не одна, вроде с людями — э-эх!..
Она покачала головой, глядя уже не на нас, а снова куда-то будто бы очень далеко, взяла ведро и пошла по улице, сгорбившись, и голова ее, обмотанная мокрым полотенцем, была низко опущена...
Из-за дома подошла к нам мама — не знаю, мне тогда показалось, что она была где-то недалеко, когда Семеновна стояла у колодца, и, наверное, все слышала. Потому что теперь, глядя Семеновне вслед, жалеючи ее, словно не для нас, а так, чтобы самой себе что-то объяснить, мама заговорила негромко и тоже как-то очень печально.
— А то ж не правда?.. Оно и судить тоже — дак сначала подумать. Ей-то на нашей улице бумага за мужа первой пришла... Плачет, бедная, целыми днями, а тут мы к ей: «Да погадай, Дуся!..» А она слезы, бедная, оботрет да и давай... «Живой, — говорит, — и не голодный. Снишься ты ему часто у белой фате, но уже вроде и с ребятишками...» А ты и знаешь, што брешет, а все равно слушаешь. Знаешь, што брешет, а все равно легше!.. Живешь потом неделю-другую. Приснится дурной какой сон — опять к ей: «Да погадай, Дуся!» Оботрет она, бедная, слезы... А то и сама когда придет. «Ой, — говорит, — да а тебе-то чего хмуриться?.. Живой твой — бросала я на его карты!..» И всем так: живой да живой, пока уже известие не получат... Это мы ее, улица вся, брехать-то и научили. Оно и нас понять — от жизнь: то война, то голод, то болезни, то еще какой черт... Люди туда, люди сюда едут. А ты до каждой сплетни прислушиваешься: «А может, хуть чуть, да правда?» И все лучшего ждешь... А оно вот теперь — Андреевна рассказала: «Вошла, — говорит, — во двор, а она меня не видит, Дуся, спиной стоит... Стоит, — говорит, — коло загородки с кролями да жалко так, — говорит, — их и вспрашивает: «Да кролики вы, мои кролики... Да скажите ж мне: да чи приедет до нас наш Витя, чи уже никогда его и не увижу?..»