Доктора флота - Евсей Баренбойм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анестезиолог Котяну спал, подложив ладонь под щеку, смешно, по-детски, вытянув губы. Удивительным свойством обладает человек — стоит ему сесть в самолет, он погружается в сон, словно ему ввели в вену добрую дозу тиопентала или дали надышаться закисью азота. Весь полет для него проходит, как единый миг. Сел, уснул, во время посадки проснулся. Рев самолетных турбин, вероятно, напоминает ему тонкие звуки жалейки, на которой любил играть дед и под звуки которой он в детстве видел всегда прекрасные сны.
«Такой и до Мельбурна долетит, не заметив, — подумал Василий Прокофьевич, с завистью глядя на Котяну. — Проснется, заправится обедом и опять заснет, как сурок». Сам он в самолете спать не мог. Мешал шум двигателей, папиросный дым, мысли, для которых дома не хватало времени.
Месяца четыре назад его пригласили на консилиум в бывшую Военно-морскую медицинскую академию. Теперь такой академии нет — она стала факультетом Военно-медицинской академии имени Кирова. Он даже не предполагал, что посещение через многие годы места, где он учился, вызовет такое беспокойство, заставит сильнее колотиться сердце. Сначала он остановился у проходной будки. Той самой будки, в которой много раз стоял дневальным, где девчонки оставляли записки курсантам, а в морозные зимние дни происходили короткие свидания, и о которой Семен Ботвинник когда-то писал:
Не все, конечно, были радыИзведать первые наряды:В лихой мороз и лютый знойСтоять у будки проходной…
Длинный подвал большого здания, в котором они жили в годы учебы и окна которого выходили на неширокий канал, был полностью перестроен и в нем помещалась лаборатория. Он вошел в него, но ничто, абсолютно ничто, включая покрытый линолеумом пол, не напоминало о прошлом. Даже свой кубрик он не сумел найти. Время безжалостно и неузнаваемо все переменило. Исчезли с окон решетки, в кабинетах стояла мягкая мебель, удобные кресла, стены комнат отделаны деревом. Конечно, сейчас здесь было приятно работать. И все-таки ему было жаль, что ничего не сохранилось от времен его юности. Потом он заглянул в парикмахерскую, храм, где священнодействовал известный каждому выпускнику философ Макс, живая история Академии.
Макс знал все — на каком флоте и на какой должности служат выпускники, кто с кем встречался в молодые годы и чем закончился тот или другой пылкий юношеский роман, сколько у кого детей и кто собирается защищать диссертацию. Он расспрашивал сидевшего в кресле клиента с таким тактом, доброжелательством, искренней заинтересованностью, что не отвечать на его вопросы было невозможно. Вместо него вокруг кресла, в котором восседал буйно заросший волосами неофит, сейчас неслышно ходила на тонких ножках новая парикмахерша. Она и сообщила, что Макс умер три года назад тут же, у своего кресла. Только великий Пирогов, массивная голова на гранитной тумбе, по-прежнему незряче смотрел в открытую дверь парикмахерской.
У идущей от Фонтанки в глубь двора каменной пристройки, в которой по преданию сидел безумный Герман и повторял; «Тройка, семерка, туз» — гуляли больные в коричневых фланелевых костюмах. А в общем, внешне территория Академии — больничный парк, здания — мало изменились. Все было почти как прежде, как двадцать три года назад. Все, кроме них самих…
Повинуясь какому-то сильному, словно не подвластному ему чувству, он поднялся на второй этаж, прошел в конец длинного коридора. Здесь когда-то помещалась квартира Черняева, где в перерывах между воздушными тревогами и дежурствами на крыше они попивали красноватый блокадный морковный чай и вели с дочерьми профессора разговоры об искусстве. На двери большой комнаты, бывшей гостиной, сейчас висела табличка: «Учебная комната № 3».
Первая аудитория, такая большая и вместительная, теперь будто съежилась, уменьшилась. Он попробовал сесть на скамью. Она была узкой и жесткой, а на выдвижном столике писать было неудобно. Именно здесь читали свои лекции Пайль, Джанишвили, Савкин.
Он чувствовал странное возбуждение от того, что ходил здесь. Едва ли не каждая комната, коридор оживляли те или иные воспоминания, забытые истории. Почти тридцать лет назад в далеком 1940 году, когда он впервые приехал в Ленинград, даже в самых смелых мечтах он не мог предполагать, что известные профессора старейшей Военно-медицинской академии когда-нибудь пригласят его, Васятку Петрова, на консилиум. Да что там говорить, без дураков, он многого добился в жизни, правда, адским трудом и упорством, но добился. Молодец, Вася, чего уж там. Всю жизнь он должен быть благодарен своим учителям. Как тянули его, чурку неотесанную, на первом курсе, как терпеливо возились все пять лет. Недавно молодой невропатолог их института не смог назвать по порядку двенадцать пар черепно-мозговых нервов. А он хоть и кончал давно и не невропатолог, перечислил все без запинки. На колени он должен встать перед ними, руку поцеловать, как Ру Кохеру. У них многие ребята преуспели. Будучи флагманским хирургом военно-морского флота, он часто ездит в командировки на флоты. И почти везде встречает своих бывших однокашников. Начальник медицинской службы Тихоокеанского флота — «карандаш» из второй роты Павлик Бабенко. Тоже, между прочим, генерал. Алеша Сикорский — флагманский врач эскадры. Три кафедры Академии возглавляют их бывшие сокурсники. Даже в первом походе к полюсу на атомной подводной лодке участвовал их однокашник. Хороший у них был курс. Не зря их учили в трудные годы войны, не зря воспитывали…
Жаль, что не удалось побывать на последней юбилейной встрече. Витя Затоцкий рассказывал, что там была шуточная анкета, сколько осталось зубов, сколько волос, а на вопрос: «Что ты помнишь из физколлоидной химии?» — один остряк ответил: «А был ли у нас вообще такой предмет?»
Василий Прокофьевич внезапно почувствовал, как все эти случайные и, казалось, разрозненные воспоминания, мимолетно возникшие мысли неожиданно объединились во что-то большое и важное. Он должен спасти Тосю! Только бы успеть, не опоздать. Такие больные, если у них не молниеносные формы, живут и двое, и трое суток.
Теперь он сидел и думал о предстоящей операции. Существуют два метода радикального лечения. Тот, который разработали они, — широкая торакотомия с обнажением легочной артерии и вскрытием ее — и совсем новый метод, предложенный Московским институтом экспериментальной и клинической хирургии — введение зонда через полую вену в сердце и оттуда вверх к тромбу с последующим растворением тромба стрептазой. Таких операций в московском институте сделали еще мало. Он же их не делал ни разу. На всякий случай он захватил с собой и зонд, и этот препарат. Его покупают во Франции, и стоит он баснословно дорого, что-то около тысячи рублей золотом…
Он посмотрел на часы и подумал, что Женя Затоцкий должен сейчас уже накладывать швы на рану и заканчивать операцию. Парень, конечно, безумно рад, что шеф дал ему возможность самостоятельно прооперировать на сердце. У них в институте у молодых много нянек. Начиная от директора института, заведующих отделами, отделениями. Это и хорошо и плохо. Есть у кого поучиться. Но слишком надолго затягивается период ученичества. В Женином возрасте не было для него большей радости, чем самому сделать сложную операцию…
Он развернул купленную в аэровокзале газету. По случаю девяностолетия со дня рождения Сталина в ней была помещена статья. Василий Прокофьевич вспомнил, как тяжело пережил известие о его смерти. К этому времени он успел закончить адъюнктуру, стать кандидатом наук, был оставлен ассистентом на кафедре. Узнав о смерти Сталина, прервал занятия со слушателями и бросился на вокзал, чтобы ехать в Москву на его похороны. Билетов в кассе не было. Тогда он вернулся, заперся в учебной комнате и просидел в одиночестве весь вечер…
В проходе вновь появилась стюардесса. Скучавший рядом парень оживился, засиял фиалковыми глазами. И стюардесса, проходя мимо него, улыбнулась загадочно, обещающе. Василий Прокофьевич вспомнил о Софье Николаевне или, как ее все называли в институте, Сонечке. Софья Николаевна, старший научный сотрудник оргметодотдела института, этакий классический тип современной эмансипированной женщины. Ей чуть больше тридцати, она кандидат наук, деловита, собрана, всегда строго и со вкусом одета. Великолепная фигурка и точеные ножки Сонечки нередко служили темой разговоров среди молодых сотрудников института. Вдобавок она свободна — два года назад разведена с мужем. Но держится совершенно неприступно, настоящая Бастилия, к тому же окруженная рвом с водой и высоченным забором. Язык у нее остер, как бритва. Один раз скажет — и больше человек к ней подходить не решается.