Пелэм, или приключения джентльмена - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА XXXVIII
Mihi jam non regia Roma,Sed vacuum Tibur placet.
Horat[478]— Дорогое мое дитя, — ласково сказала мне матушка, — ты тут, наверно, очень скучаешь; pour dire vrai,[479] и я тоже. Твой дядя очень хороший человек, но он не умеет сделать свой дом приятным, и последнее время я очень боялась, как бы он не превратил тебя в настоящего книжного червя. В конце концов, дорогой Генри, ты достаточно умен, чтобы иметь право полагаться на свои собственные возможности. Ваши великие гении никогда ничего не читали.
Верно, дорогая матушка, — согласился я, весьма недвусмысленно зевая и кладя на стол сочинение Бентама «Книга ошибок», — верно, я совершенно того же мнения. Читали ли вы в сегодняшней газете о том, как много народу в Челтенхеме?
— Да, Генри, и раз уж ты сам заговорил об этом, я скажу тебе — мне думается, самое лучшее, что ты мог бы сделать, это пожить там месяц или два. Что до меня — я должна вернуться к твоему отцу, которого оставила у лорда Г. Entre nous, у него в поместье ненамного веселее, чем здесь, но вечером можно сыграть партию в экарте, и к тому же там гостит милейшая леди Розвил, твоя старая знакомая.
— Отлично, — ответил я, подумав, — что если мы уедем отсюда в начале будущей недели? До Лондона нам с вами по пути, и необходимость сопровождать вас послужит мне благовидным предлогом, чтобы извиниться перед дядей и прекратить чтение этих треклятых книг.
— C'est une affaire finie,[480] — сказала матушка, — с дядей я поговорю сама.
Мы немедленно сделали соответствующий вывод — открыли лорду Гленморрису свои планы. В той мере, в какой это сообщение касалось матушки, он принял его с должным безразличием; зато мое намерение так скоро расстаться с ним сильно его огорчило. Но когда в ответ на выраженное им пожелание, чтобы я продлил свое séjour,[481] я изъявил почтительность, а не радость, он с чуткостью, несказанно меня восхитившей, прекратил разговоры на эту тему.
День отъезда настал. Уже карета у крыльца, сундуки — в вестибюле, завтрак — на столе, я — в дорожном плаще, дядя — в глубоком кресле.
— Дорогой мой мальчик, — так он сказал, — надеюсь, мы скоро свидимся вновь; те способности, которые у тебя есть, позволяют тебе делать людям много добра; но ты любишь светскую жизнь, и хотя ты не прочь поупражнять свой ум, тебя влечет к удовольствиям; поэтому ты, быть может, легкомысленно расточишь те дары, которыми тебя наградила природа. Во всяком случае, теперь ты и как общественный деятель и как частное лицо уяснил себе различие между добром и злом. Всегда, однако, помни следующее: усвоенные тобой политические принципы незыблемы и непогрешимы, но при осуществлении их на практике многое неизбежно меняется в зависимости от времени и обстоятельств. Доктрины, истинность коих неизменна, но претворить которые в действие немыслимо из-за предрассудков данной эпохи, — приходится смягчать, приспособлять к реальным условиям, нередко отказываться от них и даже жертвовать слабой надеждой на великие блага ради уверенности получить гораздо меньшее благо. Но когда речь идет о нравственности в частной жизни — то есть о вопросах, в основном касающихся лично нас, — мы не вправе ни на йоту отступать от непреложных правил поведения; ни время, ни обстоятельства не дают нам права ни на какие изменения или уступки. Чистота принципов не допускает никаких колебаний, честность не признает и тени изворотливости. Мы обязаны непреклонно держаться все тех же суровых воззрений в твердой уверенности, что правый путь подобен тому мосту, который, по мусульманским верованиям, соединяет землю с небом. Стоит лишь на волосок отклониться от указанной черты — и ты погиб.
В эту минуту вошла матушка со словами: — Что же ты, Генри? Все готово, нельзя мешкать. Дядя встал, крепко пожал мне руку и оставил в ней бумажник, как я впоследствии убедился, весьма щедро наполненный. Мы ласково, сердечно простились, прошли между двумя рядами слуг, выстроенными в парадном вестибюле, сели в карету — и умчались вдаль с той быстротой, с какой развивается действие в романах о «фешенебельной жизни».
ГЛАВА XXXIX
Dic — si grave non est —Quae prima iratum ventrem placaverit esca.
Horat [482]В Лондоне я задержался всего на день или два. Я мало бывал на водах и, по своему пристрастию к наблюдению нравов и характеров, стремился поскорее заняться этим увлекательным делом. Поэтому в первое же солнечное утро я отправился в Челтенхем. При въезде в город я был поражен: вот куда следует приглашать иностранцев, чтобы они получили надлежащее представление о богатстве Англии и о том, сколь широко в ней распространена роскошь. Каждая из провинций нашей страны имеет то, чем во Франции является один только Париж: столицу — средоточие веселья, праздности и наслаждений. В Лондоне один класс общества чересчур занят, другой — чересчур надменен, чтобы пребывание там могло быть приятно для иностранца, не привезшего с собой рекомендательных писем, которые открывают доступ в светское общество. Но в Брайтоне, Челтенхеме, Гэстингсе, Бате он может, совсем как в Париже, не знать ни души и участвовать во всех развлечениях.
Моя карета остановилась у гостиницы. Дородный, благообразный слуга в коротких, до колен, штанах с позолоченными пряжками повел меня наверх. Я очутился в довольно приятной комнате окнами на улицу; на стенах красовались две картины, изображавшие скалы, реки и стаи ворон, премило реявшие на горизонте; птицы были как живые, только несколько больших размеров, нежели деревья. Над доской камина, там, где я так надеялся найти большое зеркало, висел гравированный на меди внушительный портрет генерала Вашингтона:[483] одна рука у него высовывалась вперед, словно носик чайника. В простенке (неудачное место!) висело продолговатое зеркало, подбежав к которому я с удовольствием обнаружил на своем лице отсвет обрамлявших зеркало драпировок — светло-зеленый, как приятный сельский ландшафт.
Я в ужасе отпрянул, обернулся — и увидел все того же слугу. Узри я перед тем свое изображение в зеркале, украшенном драпировками нежно-розового цвета, я кротко, с улыбкой сказал бы: «Будьте любезны принести мне карту кушаний». При данных обстоятельствах я рявкнул:
— Принесите карту — и убирайтесь ко всем чертям!
Благообразный слуга с достоинством поклонился и неспешно вышел. Я еще раз обвел комнату глазами и увидел дополнительные украшения, как то: котелок для чая и какую-то книгу. «Слава богу, — сказал я себе, раскрывая ее, — это уж наверно не сочинения Джереми Бентама». И действительно, это был «Путеводитель по Челтенхему». Я первым делом разыскал главу «Развлечения». Bal paré[484] в Курзале по… — я уже запамятовал, какой из семи дней недели там назван, но помню, что это был тот самый день, когда я занял апартаменты в гостинице N.
«Хвала небесам!» — мысленно возгласил я, когда явился Бедо с сундуками, и тотчас приказал ему все приготовить для большого «бала в Курзале» к половине одиннадцатого вечера. Вошел благообразный слуга с картой кушаний. «Супы, котлеты, грудинка, бифштексы, жаркие и пр. и пр. — львы, птицы».
— Принесите мне какой-нибудь суп, — так я распорядился, — ломтика два львиного мяса и полдюжины птиц.
— Сэр, — ответил степенный слуга, — львов мы подаем только целиком, а что до птиц, у нас их осталось всего две штуки.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я, — вы, очевидно, получаете провизию из Экзетера или, может быть, разводите львов здесь на месте, вроде как цыплят?
— Сэр, — заявил угрюмый слуга по-прежнему без тени улыбки, — нам каждый день привозят львов из окрестных деревень.
— И почем вы их покупаете?
— Обычно по три с половиной шиллинга штука, сэр. «Гм! Очевидно, рынок в Африке насыщен львами до отказа», — подумал я.
— А скажите, как вы приготовляете мясо этих животных?
— Сэр, их жарят, фаршируют и подают со смородинным вареньем.
— Как! Словно зайца!
— Сэр, лев и есть заяц!
— Да что вы!
— Да, сэр, это заяц! Но мы называем его львом из-за постановлений о сроках охоты.
«Блестящее открытие! — подумал я. — В Челтенхеме они изобрели и совершенно новый язык; ничто так не развивает ум, как путешествия».
— Ну, а птицы, — сказал я вслух, — надеюсь, это не страусы и не колибри?
— Нет, сэр, — куропатки.
— Ладно: так вот, принесите мне суп, отбивную котлету и птицу, как это у вас называется, да поскорее!
— Будет немедленно сделано, — заявил исполненный важности слуга и удалился.
Если приятное течение той изобилующей удовольствиями и разнообразием жизни, которую молодые леди и джентльмены в своих стихах объявляют горестной и однообразной, время от времени прерывается поистине тяжкими муками, всякий раз длящимися около получаса, — это полчаса томительного ожидания обеда в незнакомой гостинице. Все же благодаря своей житейской философии и выглядыванию в окно я весьма терпеливо перенес этот искус, и хотя совсем изголодался, однако выказал, когда обед, наконец, принесли, равнодушие истинного мудреца. Прежде чем приняться за суп, я минуту-другую вертел в руках салфетку и накладывал кушанья себе на тарелку с величавой медлительностью, которая, вне сомнения, покорила сердце благообразного слуги. Суп мало чем отличался от горячей воды, а приправленная острым соусом котлета имела вкус вымоченной в уксусе подошвы, но я расправился с ними храбро, как ирландец, и запил их наихудшим из всех сортов напитка, когда-либо носившего venerabile nomen[485] кларета. Куропатка была так жестка, что сошла бы за страуса в миниатюре; весь этот вечер и большую часть следующего дня птичка буйствовала в склепе, куда я ее загнал, — моем желудке, — покуда стакан кюрасо не угомонил ее.