Пелэм, или приключения джентльмена - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я этого не знал. По всей вероятности, он пополняет запас речей и черепах для предстоящей сессии.
— Удивительно, — заметил Винсент, — как ваше высокое звание развязывает язык! Стоит только человеку стать мэром,[511] и он уже воображает себя по меньшей мере Туллием.[512] Представьте, Венэбл однажды спросил меня, как по-латыни «публичная речь», и я сказал ему: hippomanes [513] — или неистовство мэров.[514]
После того как я, приведя в движение мускулы, ведающие смехом, отдал должное остроумию лорда Винсента, он захлопнул фолиант, велел подать свою шляпу, и мы отправились погулять. Проходя мимо книжной лавки, мы увидели, что на скамейках перед ней удобно расположились денди, накануне блиставшие на балу.
— Прошу вас, Винсент, — сказал я, — обратите внимание на этих достойных молодых людей, в частности на тощего юношу в синем фраке и жилете цвета буйволовой кожи. Это мистер Ритсон, de Rous, иными словами — самый подлинный джентльмен во всем Челтенхеме.
— Вижу, — ответил Винсент. — Мне думается, он весьма удачная помесь врожденной грубости и благоприобретенного изящества. Он напоминает мне изображение огромного вола, вставленное в золоченую раму.
— Или состряпанное в Блумсбери-сквере[515] заливное, красоты ради обложенное кусочками моркови.
— Или бумазейную нижнюю юбку под роскошным шелковым платьем, — добавил Винсент. — Ну что ж, в конце концов эти подражатели не хуже своих образцов. Когда вы возвращаетесь в Лондон?
— Не раньше чем этого потребуют мои сенаторские обязанности.
— А до того времени вы останетесь здесь?
— Это уж как угодно будет богам. Но, силы небесные! Что за красавица, Винсент!
Винсент обернулся и, пробормотав: «O, Dea certe»,[516] умолк.
Предмет нашего восторженного изумления стоял на углу улицы подле лавки, видимо дожидаясь кого-то, кто находился внутри. Когда я ее заметил, ее лицо было обращено ко мне. Никогда еще я не видел женщины, которая хоть отдаленно могла бы сравниться с ней по красоте. Ей было лет двадцать: волосы у нее были дивного каштанового цвета с золотистым отливом — словно солнечный луч запутался в этих пышных кудрях и искрился там, тщетно пытаясь ускользнуть. Блеск больших глубоких карих глаз затемняли и смягчали (как теперь принято выражаться) длинные темные ресницы. Уже цвет ее лица вызывал восхищение — кровь, пульсировавшая под нежной, прозрачной кожей, придавала ей розоватый оттенок. Нос был той прекрасной строгой формы, которую мы редко видим в жизни, но хорошо знаем по греческим статуям — сочетание четкого, смелого контура с утонченнейшей женственной прелестью, а линия, идущая от носа к устам, была так мила и воздушна, что, казалось, не кто иной, как бог Амур перебросил мост к самому чудесному и благоуханному из его островов.
На правой щеке виднелась ямочка, игравшая в ответ на каждую улыбку, каждое движение губ; можно было поклясться, что тень этих улыбок, этих движений скользит по ней, подобно тому, как все причуды апрельского неба мгновенно отражаются в долине. Она была несколько выше среднего роста, а ее стан, в котором стройность и хрупкость нежной юности сочетались с теми чарами, что дивно расцветают в сложившейся женщине, был столь безупречен, столь совершенен даже в мелочах, что взгляд мог долго покоиться на нем и не подметить ни малейшего изъяна, ничего, что хотя бы на йоту следовало дополнить или убавить. Но прекраснее всего был тот свет, тот блеск, то внутреннее сияние, которое невозможно передать словами. Явись она вам в солнечный летний день под сенью деревьев, у прозрачного ручья, среди сладостных звуков и цветов, — и вы сочли бы ее феей — покровительницей воды и цветов. Но пора кончать это поэтическое описание, ведь поэзия — не моя forte.
— Что вы о ней скажете, Винсент? — спросил я.
— Скажу, как Феокрит[517] в его эпиталаме[518] Елене…[519]
— Не говорите таких вещей, — прервал я его, — не хочу, чтобы вы цитатами оскверняли ее присутствие.
В эту минуту девушка быстро повернулась и вошла в лавку, у двери которой она стояла. Там торговали духами.
— Хвала небесам, — сказал я, — за то, что она употребляет духи. На каких же ароматах она остановит свой выбор? Будет ли это изысканный bouquet du roi,[520] или же освежающе нежная esprit de Portugal,[521] или благоуханная смесь, называемая mille fleurs,[522] или менее тонкий, но приятный для обоняния miel,[523] а быть может, навевающая майские грезы esprit des violettes,[524] если не…
— Omnis copia narium,[525] — прервал меня Винсент. — Зайдем, мне нужно купить флакон одеколона.
Я не заставил себя просить. Мы вошли в лавку. Моя Армида[526] стояла там возле пожилой дамы, опиравшейся на ее руку. Увидав нас, она залилась краской. Как нарочно, пожилая дама спустя минуту закончила свои покупки, и обе они ушли.
Кто б знал, что в этом небе могТаиться самый высший бог!
весьма уместно процитировал мой спутник.
Я ничего не сказал в ответ. Весь остаток дня я был молчалив и рассеян, а Винсент, увидев, что я уже не смеюсь в ответ на его остроты и не улыбаюсь, слушая его цитаты, заявил мне, что я заметно изменился к худшему, и сослался на какое-то полученное им приглашение, чтобы поскорее избавиться от такого глупого собеседника.
ГЛАВА XLII
Tout notre mal vient de ne pouvoir etre seuls; de là le jeu, le luxe, la dissipation, le vin, les femmes, l'ignorance, la médisance, l'envie, l'oubli de soi-meme et de Dieu.
La Bruyère[527]На следующий день я решил посетить Тиррела: ведь он еще не выполнил своего обещания побывать у меня, а мне очень важно было не упустить случая познакомиться с ним поближе; поэтому я послал своего слугу узнать, где он остановился. Оказалось, что он живет в одной гостинице со мной; я заранее удостоверился, что он у себя, и вскоре старший слуга гостиницы ввел меня в апартаменты бывшего игрока.
Тиррел с видом полнейшего безразличия ко всему, в раздумье сидел у камина. Его мускулистое, не лишенное красоты тело прикрывал парчовый халат, накинутый с какой-то неряшливой nonchalance;[528] чулки свисали на пятки, волосы были всклокочены, и лучи солнца, пробивавшиеся сквозь неплотно задернутые занавеси, освещали седые пряди, кое-где видневшиеся среди густых темных кудрей; по собственному недосмотру или по несчастной случайности, он сидел так, что свет падал косо и резко обрисовывал глубокие морщины, которые годы и распутство провели возле его глаз и уголков рта. Я был поражен тем, как он постарел и осунулся.
Когда слуга произнес мое имя, он учтиво встал, а как только мы остались одни — подошел ко мне и, горячо пожимая мою руку, сказал:
— Позвольте мне теперь поблагодарить вас за внимание, которое вы оказали мне в ту пору, когда я едва был способен выразить вам свою признательность. Я сочту за честь познакомиться с вами поближе.
Я ответил ему в том же духе и сумел сделать наш разговор настолько занимательным, что он предложил провести остаток дня вместе. Мы велели к трем часам подать нам верховых лошадей, заказали обед на семь часов, и я пошел к себе, чтобы дать Тиррелу время одеться.
Во время нашей верховой прогулки мы главным образом беседовали на общие темы: говорили о различиях между Францией и Англией, о лошадях, о винах, о женщинах, о политике, словом — о чем угодно, только не о том, что было причиной первого нашего знакомства. Из его речей было видно, что у него острый, дурно направленный ум и что опыт заменяет ему умение рассуждать. Все, что он говорил, свидетельствовало о такой разнузданности страстей, о такой безнравственности взглядов, что даже я (перевидавший достаточное число распутников всякого толка) был совершенно ошеломлен. Его философия была весьма несложного свойства: она сводилась к тому, что первое правило мудрости — презирать все на свете. О мужчинах он говорил с горечью, порождаемой ненавистью, о женщинах — с бесстыдством, проистекающим от презрения. Во Франции он усвоил привычку к излишествам, но не то изящество, которое придает им некоторую утонченность; его чувства были низменны, а слова, которыми он их выражал, — еще более омерзительны; то, в чем состоит нравственность высших классов, и чего, я думаю, ни один преступник, даже самый закоренелый, не осмелится отрицать, та религия, на которую не посягают никакие насмешники, тот кодекс, который никто не подвергает сомнению — кодекс джентльменской чести, являющийся движущей силой нашего общества, — по представлениям Тиррела, даже в основных своих законах был авторитетом лишь для неопытных юнцов и легковерных романтиков.