Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот закрою глаза – и вижу…
По болотистой луговинке вьется ржавая тропка, позади остался полустанок, впереди еще четыре версты такой дороги, – поросль, пеньки, стрекозы, болотца… – а там, между двух оврагов, на гривке, разбитая моя дача, с черными дырьями, с безумьями соловьев в ночи, с бьющимися в ней криками той жизни… Я едва волоку мешок, присаживаюсь через сотню шагов и все оглядываюсь. Мне кажется, будто я что-то украл и прячу; или – будто меня купили со всеми потрохами за этот мешок, или вырвали его у кого-то и дали мне… и вот-вот отымут. Или – меня самого отымут! Сижу на пеньке и оглядываю себя…
«Да кто же я?!» – спрашиваю зеленые брюки-диагональ, трясу головой, чтобы вытряхнуть мусор, и припоминаю с трепетом:
…«Я… профессор?.. член-корреспондент двух европейских Академий… автор ученых трудов, кавалер „почетных легионов“, знаток античных искусств, имел дипломы… производил раскопки погибших царств, умерших цивилизаций?..»
И опять встряхиваюсь. Не может быть!.. Рваный мешок, болотина, пигалицы кричат?.. И я страшно хочу нашарить в мешке ослизлую баранью лопатку и грызть, и грызть… Но у меня выпали передние зубы, вставить я не могу… я буду сосать баранину! И снова встряхиваюсь. Не может быть… Разве я был профессором? В какой жизни, в каких веках?.. Сопливый мальчишка дворника – теперь он, правда, завел платки, но губа трубкой та же, и лицевой угол идиота… – вчера опять в коридоре шепелявил:
«Сьто… кому ушши-то оболтали?!»…
Оглядываю себя. На ногах у меня – бедные мои ноги! – футбольные башмаки, выданные мне из «склада просвещения» благосклонным распоряжением одной крашеной дамы в изящных туфельках, сделавшей неожиданное открытие, что я читаю лекции в дырявых шерстяных чулках – покойной моей жены! – и в рваных резиновых калошах. Эту даму я как будто когда-то видел в Париже или в Женеве… Ну да, я видел ее, с папироской в сухих губах, в стоптанных башмаках, в каскетке! Ну да, она являлась ко мне в отель, просила прочесть «о духовном хлебе» для хлеба насущного, когда еще они гуляли по панелям, предвкушая «власть». Я читал – для них!! И она спорила и пускала мне дым в лицо, – кричала о каком-то «трудовом» искусстве, которое она знает и которое принесут они! И вот она приказала выдать «этому старью» – буцы. Но почему я увидал на ней чудеснейшую камею – брошь, с изумрудными глазками, работы великого голландца, из редкой коллекции герцога М., моего старинного друга и спутника, пропавшего «без вести» в Кисловодске?.. Эти буцы вверху пристрелены – одна из них, – может быть, их стянули с кого-ниоудь в подвале или взяли трофеем в битве? Они набили мне ужасные мозоли, волдырями, потому что носков у меня уже нет, а портянки я еще не наловчился навертывать. Эти портянки я только что выменял в вагоне у солдата за пачку табаку из ихнего пайка. Зеленые штаны-диагональ обменял мне один околоточный на мои. Мои были уже совсем плохи, но зато бывшего черного кастора, а околоточный смертельно боялся своих штанов, – что могут выдать! А он проживал по чужим документам, будто картузник из Ворожбы. Очень способный, – чудесный мне сшил картузик, из старого жилета. И предусмотрительный человек! Раз таки меня за эти штаны потянули на вокзал в комнатку с вывесочкой таинственной, – «транспортное», одним словом.
«Ваши документики?..»
Я предъявил, произвел даже впечатление «охранной грамотой», – и они убедились, что за штаны меня взять нельзя. Но все-таки напугался: а если спросят, откуда у меня эти офицерские штаны?.. Придумал: скажу, что выдали из «склада просвещения». А ну как справятся?! К счастью, им в голову не пришло спросить. А то бы я мог запутаться, и тогда… Очень я ненаходчив. Сказали только:
«А уж мы к вам давно присматриваемся: не полковник ли уж какой? Можете теперь гулять в ваших штанах спокойно».
И я стал гулять спокойно.
Пиджак на мне чесучовый, но стирали его последний раз в июне семнадцатого года, ко дню рождения, и последние зимы носил я его вместо ночной рубашки, для теплоты. Стирать боялся: а ну – разлезется? А грязь… ну, в нас многое перестроилось. Я, например, грязь стеклышком с рук соскабливал, – мыла не было больше года. А когда жена моя померла от воспаления легких, я и ее не рискнул обмыть, а только вытер, ибо в комнате было 4 градуса… мороза.
Так вот. Я только что получил академический… паек. Какое странное сочетание!.. Академический диплом, академический стиль, словарь, ну… мундир, наконец, академический!.. Но – паек?! Пахнет рабочей казармой, негром… Шампанское – и сивуха! И все же я не без радости, хоть и ущемленной, получил этот академический… знак культуры и, как муравей свое зернышко, волочил его к себе на дачу. Небеса сияли и меркли, радуясь за меня и хмурясь, встречные мужики алчно косились на мой мешок, прикидывали, что бы такое в нем было, принюхивались и приятно крутили носом: потягивало-таки академической баранинкой.
И вот я отдыхал на пеньке и предвкушал. Бог мой! какие новые радости мы познали! Помню, как задрожал я, увидев однажды стакан дымящегося какао и рядом, на снежном хлебе, голландского сыра ломтик! Какие краски! Правда, я тогда три недели был как бы в безвоздушном месте, на грани посюстороннего, и стакан этот мне явился как знак искушения и некоей победы страшного человека в коже, на красном столе, рядом с бумагами, где слепой карандаш мог меня вычеркнуть из жизни. Я задрожал – и от омерзения, и… – было и еще что-то, – от страстных красок? от запахов?!. Что за мерзость!.. Я почувствовал, как проснувшееся во мне животное начинает рычать и чавкать.
Итак, я отдыхал на пеньке и предвкушал. Буду сегодня пить крепкий… брусничный лист, но зато с подлинным сахаром, есть баранину и менять товары! Прибегут из деревни бабы, притащат творогу и картошки… – а мне дали еще и катушку ниток, и полфунта соли! Сколько за соль взять можно?! Соль я буду менять щепотками… Я мечтал и поглядывал с нежностью на розовевшую земляничку. И вот тогда-то вдруг и решилась моя судьба, и я сделал потрясающее открытие!..
Тот день я так ярко помню. Пигалицы надрывающе жалобно кричали – пи-ууу… пи-ууу… И вот они-то и помогли.
Я – профессор истории античного искусства – я читал еще историю античной философии, – и как я радовался, что мне дали катушку ниток! Я тогда, помню, решал вопрос, не отмотать ли мне только половинку, а то пиджак мой скоро совсем разлезется. А и за половинку мне баба Марья даст во всяком случае картошки фунта четыре-пять?.. Тогда померкли во мне древние мудрецы, и только стоики и Диоген еще укрепляли душу. Впрочем, что-то сосредоточивалось во мне.
Еще мне дали две банки американского молока. И вот, раздумывая о банках, я с пеньков-то тогда мысленно и перепрыгнул… прямо в Атлантический океан! Вот в этот самый, где мы сидим. И банки были вот эти самые, с жирной коровьей мордой, и над нею – звезды! Перепрыгнул в полете мысли – и стало страшно. Будто я выпрыгнул из себя и вижу: сидит на неведомом болоте, в тряпье, дикого вида человек, с гнусным лицом очумелой затравленной собаки, похожий на кого-то знакомого… Так омерзительно-страшно стало, что я чуть-чуть не бросил банкой. Я уже замахнулся, но – бросить-то было не в кого! Тогда впервые я почувствовал «расщепление» – и это уже была победа. Победа и – начало моего превращения. Но и стало страшно, будто у меня в голове уже… Ну, сказка. Какой там может быть океан! Сейчас же и закрыл клапан, чтобы мысли пришли в порядок. Скажи мне тогда, как перетягивал я портянки и принюхивался к баранинке, что через год я буду сидеть на берегу самого подлинного океана и вспоминать о «пеньках», а кругом будут европейцы, и буду сам тоже вроде европейца, а не в диагонали околоточного, и буду смело и свободно… покупать в лавочках, и никто меня за штаны не потянет… – я щелкнул бы зубами и отмахнулся от бреда. Ибо тогда никакой Европы для меня уже не существовало. Это было уже – история. Как если бы мне сказали, что вот, позвольте вас познакомить… Царь Навуходоносор… или – прекрасная царица Савская! Это передать очень трудно. Я просто забыл, что есть еще прежняя Европа, что она может быть. А Европа была, и все в ней – почти как и в тринадцатом году летом, когда был я на съезде в Риме, отдыхал потом в Анэси и посетил Лондон и Копенгаген. Почти. Но есть и еще одно… Но об этом после.
И вот на пеньках, когда услыхал я унылых пигалиц… Но тут я должен кое-что пояснить, прежде чем рассказать о поразившем меня ужасном открытии, явившемся так внезапно, иначе будут неясности.
IVС мая и до морозов я жил у себя на даче – один как перст. Туда-то вот и тащил мешок.
Раньше дачей я мало пользовался: все, бывало, – в Италию или в Грецию, конгрессы, съезды… А это жена покойная завела, для родственников и на старость. Она очень любила мягкое наше лето, грибы, цветы, соловьев. Молодежь все время там хороводилась. Где теперь они все? Как-то вспоминать стал: приятели, приятельницы, крестники, племянники, Васи, Миши… Славная молодежь была! Насчитал семерых студентов-прапоров… два инженера, музыкант, летчик, приват-доцент, двое стихи писали… Теперь – один в Канаде, один в Брюсселе, шофером, в Боснии где-то, в шахтах… Прочие?.. Не знаю. Погибли. Впрочем, «спецом» один заделался, роль играет, а один, который стихи писал, – в «песнопевцы» определился. А патриотические стихи писал! «Державиным без пяти минут» величали.