Миленький ты мой - Мария Метлицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек, не переживший хоть малую толику страданий и боли, предательства и измены, не может понять и посочувствовать другому.
А она, оказывается, тоже страдала! Потеря отца, болезнь матери, смерть младшего брата. Бесконечные переезды и нужда. Неудачи в профессии. Трагическая любовь и потеря всего – ребенка, любимого.
Я уверена: ее брак с Краснопевцевым счастья ей не принес. Это же видно – она почти не говорит о нем. И ей совсем не хочется этого.
С ним Лидия Николаевна была одинока. По-женски одинока, по-человечески. Ее единственная подруга, эта самая Евка, такая же несчастная и одинокая горемыка. Они устают друг от друга – ведь их общение сводится лишь к жалобам и бесконечным разговорам о ценах и болезнях. Я вижу, как моя сереет лицом после разговора с подругой. Подругины подвывания ее раздражают и злят. Но она ее очень жалеет.
Ей уже почти ничего не интересно – у нее абсолютно потухшие глаза. Старость – это отсутствие желаний. Вот такая, получается, штука.
Аппетит у нее снова пропал. Телевизор она почти не смотрит – говорит, что надоело, тошнит от вранья.
Книги ей читать тяжело – устают глаза.
И получается, что мы просто разговариваем. Я сажусь в кресло у нее в комнате и…
Говорит больше Лидия Николаевна. Конечно – ей есть что вспомнить и что рассказать. Она многое повидала.
Я тоже многое, да. Вернее, я многое испытала. Пережила. А вот не видела я ни-че-го!
Муж милостиво брал ее во все поездки. По-моему, это то единственное, что скрепляло их брак. Хоть как-то скрепляло.
Они побывали в лучших музеях (положено по статусу!). Жили на виллах и в особняках. Их приглашали на приемы важные люди. Лидия Николаевна показывает фотографии: в гостях у Шагала. У Пикассо. В ресторане с Сикейросом.
А вот – в кафе с Эдит Пиаф. На концерте Монтана…
Лидия Николаевна, разумеется, в длинных вечерних платьях – красивая, как майская роза. Она представляет страну – страну под названием СССР.
Они – Лидия Николаевна и ее муж – гордость этой страны. Ее творческая интеллигенция, ее зерно, ее украшение.
В коротеньких бриджиках и белой блузке, с кокетливым и повседневным хвостиком на затылке, в темных очках, украшенных камешками (чудеса, да и только!), она стоит на берегу моря. А вдалеке виднеются горы.
Милая, свежая, тоненькая.
В открытом сарафане, с белой мальвой в прическе, смешно ест спагетти, наматывая их на вилку. А учит этому ее, между прочим, Феллини! А рядом, слева, сидит Джульетта Мазина – с личиком очаровательной и мудрой обезьянки. И улыбается ей, и подбадривает ее.
Я как-то спросила ее:
– А вы любили его?
Она удивилась:
– Кого? Краснопевцева? – и при этом беспечно махнула рукой. – Да нет, не любила. Я просто устраивала свою жизнь.
Как просто, оказывается…
– И как? – уточнила я. – Удалось?
Она засмеялась:
– Ну, смотря что посчитать удачей!..
Жизнь мы прожили яркую, полную событий и впечатлений. Я многое видела – то, о чем другие и мечтать не могли. Я не считала копейки, не перешивала блузки и юбки. У меня всегда была прислуга…
На этом слове Лидия Николаевна запнулась и с испугом посмотрела на меня.
– Нормальная жизнь! Совсем неплохая… – продолжила она после паузы.
– А он? – не успокоилась я. – Он вас… любил?
– Мы устраивали друг друга, – жестко ответила она. – Находили компромисс и не мешали друг другу.
Я все поняла. Она никогда не была с ним счастливой. Она продала свою душу, обменяв ее на… Ну все понятно.
Лидия Николаевна захотела жить без любви. Я же стремилась только к любви. И что на выходе? Две одинокие и страдающие женщины, прибитые друг к другу мутной волной.
И еще, поняв ее, я почти перестала ее ненавидеть. То есть я вообще перестала ее ненавидеть!
Я стала ее жалеть.
Я все вру. Мне не привыкать. Я, собственно, врала всю свою жизнь.
Я вру Лиде, не рассказывая ей всю правду о моей жизни. Врала любимому, что у меня был выкидыш, а не аборт. И наконец, я врала своему мужу – врала каждый день, каждую минуту. Когда сидела с ним рядом и ела суп. Когда держала его под руку на мраморной лестнице на Кремлевском приеме. Я врала ему, когда ложилась с ним в постель. Я врала. Врала и не краснела – так привыкла к вранью, ко лжи, в которую я укутывалась, как в одеяло, что стать правдивой мне бы и в голову не пришло!
И еще мне стало казаться, что врут все! Ну, не может же быть, чтобы только я?..
Не врала, кажется, только Полина. Вот она-то любила меня не на шутку.
Я всегда знала, что Краснопевцев любит Лилю, свою первую жену. Я всегда знала, что он ей завидует. Ей, нищей, заброшенной и одинокой. И еще очень талантливой. Слишком талантливой, чтоб быть счастливой.
И вот именно это, а не ее дурацкая и короткая измена (от безысходности, кстати! Она все про него понимала!) разрушила их брак окончательно.
Он завидовал ей!
А сделал вид, что не может простить. Он и не мог – не измену, а ее талант простить не мог.
Краснопевцев утер ей нос – женился на молодой и красивой, сделал ее поуспешней и… затосковал. Ах, как он тосковал! Я это помню.
А она, эта несчастная Лиля, загнивала в своем захолустье, пила потихоньку и… умирала. От одиночества и тоски. Он лишил ее человеческой жизни. Он ее уморил.
А она, покинутая и нищая, продолжала писать свои картины, которые становились все лучше и лучше.
Я помню, как Краснопевцев привез тогда две ее работы. Занес в дом осторожно, думая, что я сплю. А я проснулась и чуть приоткрыла дверь спальни. Он поставил холст у стены и чуть отошел. Потом отошел еще чуть дальше. Потом сел и замер.
Сколько он так просидел – я не знаю. Но в ту ночь в спальню он не зашел. Утром я увидела его в гостиной на диване. Он спал одетый, какой-то весь сморщенный и несчастный, а на лице его застыла странная и страшная гримаса. Картины стояли по-прежнему у стены – там, куда он их поставил.
Солнце осветило комнату, пробившись сквозь прозрачные шторы.
В воздухе беспечно кружились пылинки. Пол, натертый моей заботливой Полей, глянцево и золотисто блестел. Я глянула на холсты и обмерла.
Это было обыкновенное чудо! Краски словно подсвечивались изнутри, наполняя холст влажным дыханием теплого вечера. Темный сад, деревянная скамья, фонарь на краю. А может, керосиновая лампа.
На скамейке – женская фигура. Лицо почти закрыто темнотой, лишь слабо просвечивает его тонкий контур. И темные волосы, падающие женщине на скуластую щеку. Видна линия рта – резкая, четкая и трагическая. Рука, поникшая словно увядший цветок. Длинная, тонкая кисть. Светлым пятном выделяется платье. Узкая лодыжка и остроносый башмачок с беззащитно развязанным шнурком. Брошенная на скамью шаль. И в отдалении – беседка. Почти неразличимая, размытая туманом, надежно укрытая черной ночью.
И меня вдруг охватили такой тихий восторг, такое откровение и такая печаль!.. Словно и сад, и скамья, и беседка, и шаль на скамье – все страдало и печалилось вместе с ней, с этой женщиной с резким, красиво очерченным ртом и узкой рукой.
Помню подпись в левом углу картины – «Одиночество».
Как я понимала ее! Вернее, их. Первую жену Краснопевцева, уничтоженную им собственноручно, – несчастную и жалкую пьянчужку. И эту женщину в темном саду! Мы – три сестры. Мы живем без любви и все трое несчастны.
Вторую картину я почти не разглядела. Я очнулась, словно от сна, когда Краснопевцев застонал на диване. Я быстро вышла из комнаты и вернулась в спальню. Потом долго лежала с закрытыми глазами и слушала, как бьется мое сердце.
А спустя примерно полгода Краснопевцев стал готовить свою персональную выставку. И не где-нибудь, а в Манеже! Только у академиков была такая возможность. Зайдя туда как-то вечером, когда экспозиция еще только готовилась и до открытия оставалось дней десять, я увидела в Манеже ту самую картину «Одиночество». И не только ее. Я увидела в экспозиции и другие картины и поняла, что все они принадлежат ей, Лиле.
Я замерла. Краснопевцев суетился и давал какие-то указания рабочим. Взяв себя в руки, я подошла к нему и тихо спросила:
– Что это, Краснопевцев?
И тогда я впервые увидела, как он смутился. Я увидела, как у него задергался глаз – это случалось в минуты сильного волнения и еще – когда он лихо и бесстыдно врал.
– Иди в машину! – бросил он и испуганно оглянулся.
Но никого поблизости не было. Краснопевцев облегченно выдохнул и отвернулся.
Я вышла на улицу и побрела пешком. По улице Герцена, до бульвара, и там села на лавочку. Просидела долго… Сколько – не помню. Была словно в обмороке, как неживая.
Очнулась от того, что мне стало холодно – полил дождь и на улице совсем стемнело. А я продолжала сидеть. Через пару минут совершенно промокла, но это не испугало меня – я решила, что мне нужно простудиться и умереть. И закончить со всей этой бессмысленной жизнью, со всей этой кошмарной ложью.