От Кибирова до Пушкина - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надежда Яковлевна высказывалась по этому поводу как минимум четырежды: в письмах Александру Гладкову и Тате Лившиц и дважды в воспоминаниях — в книге «Об Ахматовой» и во «Второй книге».
Наиболее лаконично первое по времени высказывание — в книге об Анне Андреевне[788]. Судя по всему, Надежда Яковлевна, описывая здесь этот кризис, еще не читала воспоминаний Ольги Ваксель (точнее, их фрагмента о себе и о Мандельштаме).
В таком случае это было написано еще в 1966 году, поскольку знакомство с мемуаром Лютика состоялось в феврале 1967-го, когда ее посетил Евгений Эмильевич и показал означенный фрагмент, любезно перепечатанный для него на машинке сыном Лютика. Эти страницы взволновали Надежду Мандельштам до чрезвычайности — ей все мерещилось (и это впоследствии подтвердилось), что фрагмент не полный, что есть в этих воспоминаниях что-то еще!
Это «что-то еще» потому так и взволновало ее, что было не вымыслом, а правдой, и то, как это «что-то» могло преломиться в чужих воспоминаниях, глубоко и сильно тревожило и задевало ее. Убедиться в том или ином, но минуя при этом Евгения Эмильевича, стало для нее поэтому глубокой потребностью и чуть ли не идеей фикс.
Человеком, который раздобудет для нее полностью весь мемуар Лютика, Надежда Мандельштам «назначила» Александра Гладкова, «литературоведа и бабника», как она сама его охарактеризовала. 8 февраля 1967 года она отправила ему письмо, поражающее своей длиной, но еще более — откровенностью[789].
Но иначе, правда, было бы не объяснить ту самую настоящую панику, что в письме названа «легким испугом», и тот случившийся с ней припадок «ужаса публичной жизни» — мол, «все выходит наружу, да еще в диком виде».
Что предпринял Гладков, мы не знаем. Он уехал в Ленинград — к своей актрисе-жене — и пропал! И Надежда Яковлевна принялась его искать, сама обратившись за помощью к Тате Лившиц — той самой, кого она не слишком-то хотела видеть в качестве своей конфидентки.
6Но ни Гладков, ни Тата с добыванием воспоминаний О. Ваксель для Надежды Яковлевны не преуспели, и она ознакомилась с ними именно по той копии, которой располагал Евгений Эмильевич.
Надо ли говорить, что такие, встреченные в записках Ваксель, характеристики «Надюши», как «прозаическая художница» или «ноги как у таксы», были для Надежды Яковлевны просто непереносимы!
Поглядевшись в зеркало чужих мемуаров, она ощутила себя остро уязвленной и униженной. Мертвая Ольга, снисходительно смотрящая с этих страниц на нее сверху вниз, и из могилы нанесла ей сокрушительной силы удар и как бы отомстила сполна за все «свинство» мандельштамовского разрыва. Нелепое предположение о том, что воспоминания Лютика не то надиктованы, не то записаны ее матерью, только подчеркивает ту растерянность и то замешательство, в которые вдруг впала Надежда Яковлевна.
Возможно, именно тогда она и ощутила настоятельную потребность написать свою версию событий и тем самым «ответить» Лютику — то ли защищаясь от ее несказанных слов, то ли атакуя. Ей вдруг открылись и убойная сила мемуаров, и преимущества печатного и первого слова перед устными оправданиями: вон сколько громов и молний переметали они с Анной Андреевной и в Жоржика Иванова, и в Чацкого-Страховского с Маковским, и в Миндлина с Коваленковым, а чувство победы или торжества справедливости в их устном споре против напечатанного все равно не возникало. А еще, кажется, она поняла — и как бы усвоила! — одну нехорошую истину: не так уж и важно, правдив мемуар или лжив.
Интересно наблюдать и ту роль, которую тема Ольги Ваксель и эскизы к ней сыграли в формировании текста и атмосферы «Второй книги» Надежды Мандельштам, где Лютику посвящена уже не пара абзацев, как в «Об Ахматовой» и в письмах, а целая главка («Пограничная ситуация»), не считая многочисленных упоминаний до и после этой главки.
Надо, однако, сказать, что сексуальная тематика отнюдь не была табу в разговорном обиходе вдовы Мандельштама. Так, ей уделено немало место в единственном видеоинтервью, данном Надеждой Яковлевной для голландского телевидения в середине 1970-х. Пишущий эти строки, часто посещавший Надежду Яковлевну во второй половине 1970-х годов, может засвидетельствовать, как охотно она обращалась к теме плотской любви и ее нетрадиционных разновидностей. Иногда для этого был повод (скажем, выход в «Новом мире» «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой), но чаще всего никакого повода не требовалось. Рассказы о ее киевских любовниках (без называния имен!) и фразочки типа «Ося был у меня не первый» с комментариями никогда не выходили на первый план, но не были и редкостью.
Некоторые мемуаристки, преодолев неловкость, фиксируют проявления сексуальной революции у Надежды Яковлевны и в 1920–1930-е (Э. Герштейн[790]), и в 1940-е (Л. Глазунова) годы.
Время богемной юности не прошло для Надежды Яковлевны бесследно. Да и Лютик едва ли уступала ей по степени раскрепощенности. А по какому-то внутреннему счету, особенно если мерилом считать любовные стихи, Надежда Яковлевна тогда Лютику все-таки «проиграла»! Иначе бы не бросила в сердцах про дуру-Лютика, получившую такие стихи!..
7Довольно существенно, что Ольга Ваксель была поэтом. Стихи являлись проявлением и потребностью ее высокоталантливой натуры, и не так уж важно, что объективно она была поэтом слабым, эпигоном акмеистов, прежде всего Ахматовой и Гумилева.
Самые ранние стихи Лютика датированы летом 1918-го, самые поздние — октябрем 1932 года. Но поэзия уже занимала ее и в 1916-м, когда, в Коктебеле, она виделась с Мандельштамом и тосковала по Арсению Федоровичу, своему будущему мужу, разражаясь в его адрес стихами. Хорошо, что они не сохранились.
Сохранившимся еще долго были свойственны неуклюжее изящество и подростковая угловатость: «И все чернее ночи холод, / Я так живу, о счастье помня, / И если вдохновенье — молот, / Моя душа — каменоломня» («Павловск», 1920). Или: «Задача новая стоит передо мной: / Внимательною стать и вместе осторожной, / И взвешивать, чего нельзя, что можно…» (1922). Или: «И лето нежное насыплет на плеча / Крупинки черные оранжевого мака» (1923).
Возможно, тут сказывалось и то, что Ольга и не помышляла разносить свои стихи по редакциям (а многое, кстати, и напечатали бы!) и оттого не считала нужным окончательно их отделывать. Она даже не показывала их своим друзьям-поэтам — тому же Мандельштаму, например. Вместе с тем, и не будучи публичным поэтом, она определенно себя ощущала поэтом как обладателем некоего дара:
Но если боль иссякнет, мысль увянет,Не шевельнется уголь под золою,Что делать мне с певучею стрелою,Оставшейся в уже затихшей ране?
(«Когда-то, мучаясь горячим обещаньем…», 1921)И уже по одному ощущению своей тайной причастности к поэзии личность Мандельштама, поэта публичного и бесспорного, была Лютику отнюдь не безразлична. В воспоминаниях видно, как она изо всех сил старается представить его фигуру комической, а личность — скучной и назойливой. Но это деланное безразличие! Несомненно, она видела и ценила в нем замечательного поэта, тянулась к нему, мечтала показать ему свое. (А может быть — вопреки имеющимся свидетельствам, в том числе и своим, — и показывала?..)
Большинство ее стихов написаны в традиционном раннеакмеистическом ключе, с характерным сложным грамматическим рисунком и романтическим настроением. В них как бы законсервировались десятые годы, и они были не хуже того, что тогда печаталось, например, в «Гиперборее».
Прототипы же легко узнаваемы: тут и Гумилев, и Ахматова, и Мандельштам. Иногда (не часто) на страницы врывается и ее собственная биография, как, например, в стихотворении «Дети» (1921–1922):
У нас есть растения и собаки.А детей не будет… Вот жалко.<…>На дворе играют чужие дети…Их крики доносит порывистый ветер.
Несколько чаще среднеакмеистического обретается на ее страницах тема смерти: «Мне страшен со смертью полет… / Но поздно идти назад» (1921). Или: «И если снова молодым испугом / Я кончу лёт на черном дне колодца, / Пусть сердце темное, открытое забьется / Тобой, любимым, но далеким другом» (1922). Или: «Мне-то что! Мне не больно, не страшно — / Я недолго жила на земле…» (1922).
Конечно, ожидаешь найти «следы» и Мандельштама — и находишь! Например, в стихах февраля 1922 года:
Ведь это хорошо, что я всегда одна.Но одиночество мое не безысходно:Меня встречаешь ты улыбкою холодной,А мне подобная же навсегда дана…Ведь это хорошо, что выпита до днаМоя печаль, и ласка так нужна мне.Иду грустить на прибережном камне,Моя тоска, как камень холодна…Не много пролито янтарного вина,Когда весь мир глаза поцеловали;И думаю, что радостней едва лиИ девятнадцатая шествует весна…Очнувшись от блистательного сна,Пыталась возродить его восторг из пепла,Но небо солнечное для меня ослеплоСквозь искры алые обмерзшего окна.И ширились лучи от волокнаДрожащего, испуганного света…Кто знает, что дороже нам, чем это,Когда душа усталости полна.
(7 февраля 1922)Или: