От Кибирова до Пушкина - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если повышенную яркость звезд на ночном контрастном фоне может заметить всякий, то второй наш случай касается более рафинированного восприятия. Объясняя М. Альтману образность стихотворения «Печаль полдня» (из «Прозрачности»), Иванов замечал: «…когда я писал это стихотворение, я открыл в лазури один такой голубой оттенок, который явно был траурным, совершенно сближаясь с черным. Я рассказал это своим, и Лидия Димитриевна, и Мария Михайловна Замятнина надели соответствующего тона траурные повязки. Вот отчего у меня в том стихотворении написано: „Похоронною лазурью осиянна…“». На это ученик поэта совершенно справедливо отвечал, что этот образ в позии Иванова «повторяется», вспомнив выражение «выпито лазурной глубиной» из «Cor ardens»[811]. Однако более отчетливо это сочетание заметно в стихотворении «Mi fur le serpi amiche», обращенном к Брюсову: «Уж я топчу верховный снег / Алмазной девственной пустыни / Под синью траурной святыни <…>» (II, 290). Его первую публикацию Иванов также снабдил примечанием: «Над горными снегами небо глубоко темнеет»[812]. Несмотря на то что поэт говорит об этом как о собственном наблюдении, у этого образа есть также и литературный прецедент: А. Рембо в «Алхимии слова» из цикла «Сезон в аду» (1873) рассказывает о том, как он «раздвинул на небе лазурь, которая была черной, и зажил жизнью золотистой искры природного света»[813]. Тот же образ появляется и в первой строке его стихотворения «Что говорят поэту о цветах»: «Итак, когда лазурь черна / И в ней дрожат моря топазов»[814].
Проследим все же и за логикой Альтмана. В строке из поэмы «Спор», пришедшей ему на ум, «глубина» ассоциируется с темнотой, чернотой (II, 405). В стихотворении Иванова «Небо живет» Греза, заглядываясь в темные озера, видит просвет — голубой месяц:
Лебедью садитсяУ краев уклонных:В черноту бездонныхКладязей глядится, —
В глубь, где ночь пустилаСинею излукойПарус крутолукийБледного светила (I, 738).
Обе ситуации повторены в первой строфе стихотворения «Vates», посвященного А. Минцловой, где склеп не только символизирует земное существование, как это часто бывает в поэзии Иванова, но и невольно наводит на мысль о почившей супруге поэта:
Не видит видящий мой взор.Далек — и близок, остр — и слеп,И мил и страшен вам:Привык тонуть в лазури горИ улыбаться в черный склеп —Просветным синевам (II, 312).
Жест героя Рембо, «раздвигание» им «черной лазури» в сюжете «Алхимии слова», посвященной ясновидению, имеет значение прозрения в новую жизнь, которое не исключает и христианских коннотаций. На это указывает не только золотой свет (очевидно солнечный), который герой находит за черными небесами, но и дополняющее весь пассаж стихотворение с центральным образом вечности — слиянием моря и солнца. Кроме того, в конце всего текста читателя прямо информируют, что к рассказчику «Christus venit»[815]. К описанию этих переживаний применимы слова Г. Ландау из упомянутой статьи «О мистическом опыте»: «Задача чувственно-эмоционального воздействия требует непостигаемой преувеличенности образов и необузданной их сочетанности — с целью вывести воображение за пределы вообразимого, усыпить повторностью, подавить неуловливаемостью и напречь необузданностью»[816]. В «Алхимии слова» рассказчик, описывая собственные достижения в период «одного из своих безумств», прямо ссылается на знаменитый сонет «Гласные», сообщая, что «изобрел такую поэзию, которая когда-нибудь станет доступной для всех пяти чувств»[817]. На подобной парадоксальной синестезии мистического прозрения настаивает и Иванов во второй строфе стихотворения «Vates», говоря, что его взгляд, «не видя, видит» и даже «слышит» (II, 313)[818].
Если зрительный опыт, лежащий в основе образа «черной/траурной лазури» еще возможно, пусть и с оговорками, посчитать общечеловеческим, то опыт прозрения разделить может далеко не всякий. Он требует и особых средств для своего описания. Стихотворение «Мой дом» дало имя циклу, названному при публикации в сентябрьском номере журнала «Русская мысль» за 1916 год «мистическим». Первые две его строфы представляют собой признание лирического персонажа в своих мистических способностях, которым он обязан событию его внутреннего опыта, описанному в строфе последней:
Затем что — сказать ли вам диво? —Я в дебрях своих сиротливоБлуждал и набрел на обитель,Где милая сердцу живет —И с нею таинственный Житель.Всю ночь вечеряли мы троеВ просторном и светлом покое:С тех пор мое сердце цветет (III, 551).
Метафора, венчающая все стихотворение, кажется заимствованной из стихотворения В. Соловьева «Белые колокольчики» (1899). Тот же источник следует предположить и для стихотворения В. Величко «Мутные потоки пошлости вседневной…»:
В кандалах привычных нехотя иду яЖизненной дорогой, опустив чело,Стыд и сожаленья с гневом чередуя…Счастье ль обмануло? Сердце ль отцвело?[819]
Соловьевский образ особенно запоминается, поскольку фразу из речи Белых колокольчиков, «Наше сердце цветет и вздыхает», сам поэт разъяснил эпиграфом из стихотворения А. Фета «Я тебе ничего не скажу…» (1885): «И я слышу, как сердце цветет»[820]. Контекст появления его у Фета напоминает антураж «Ночной фиалки» А. Блока:
Целый день спят ночные цветы.Но лишь солнце за рощу зайдет,Раскрываются тихо листы,И я слышу, как сердце цветет[821].
Между тем Национальный корпус русского языка в качестве первого, кто использовал этот образ, называет И. Козлова — автора стихотворения «Романс» (1823). Его героиня вспоминает рощу, в которой она гуляла девушкой. Роща теперь отцвела, ручей стал мутным, а соловей замолк, но все это живет в ее воспоминании:
Так памятью можно в минувшем нам житьИ чувств упоенье в душе сохранить;Так веет отрадно и поздней поройБывалая прелесть любви молодой!Не вовсе же радости время возьмет:Пусть младость увянет, но сердце цветет.И сладко мне помнить, как пел соловей,И розу, и рощу у быстрых ключей[822].
Ближайший риторический контекст для метафоры Козлова — стилистика литературы сентиментального «прекраснодушного романтизма», в котором к понятиям «душа» или «сердце» подбирались необычные определения, вроде «schöne Seele» или «полноты сердца». Например, в известной балладе В. Жуковского Людмила жалуется, что после смерти жениха «Не призвать минувших дней; / Не цвести душе моей»[823]. В случае с сердцем чувствительные романтики следовали библейской свободе в определении его свойств (ср. «избыток сердца», Мф. 12:34, ставшее клише «каменное сердце», Иез. 11:19), которая привлекла П. Юркевича к написанию статьи «Сердце и его значение в духовной жизни человека, по учению слова Божия» (1860), Иванова — к образу горящего сердца (Лк. 24:32), а Б. Вышеславцева вдохновила на книжечку «Сердце в христианской и индийской мистике» (1929). В нашу задачу не входит описывать актуальные литературные, изобразительные и эмблематические контексты, где появлялась ассоциация сердца и цветка. Укажем лишь на важность для Иванова ее «розенкрейцерского» варианта, см.: «Цвети же, сердце, / Жертвенная роза» (из «триптиха» «Розы», II, 435), а также «балладу» «Cor ardens rosa», откуда мы заимствуем цитату «О Роза, сердце бытия!» (II, 485) и т. д.
Однако сюжет на этом не заканчивается. Стихотворение Козлова представляет собой вольный перевод фрагмента из знаменитой поэмы Т. Мура (1779–1852) «Лалла Рук» (1817), из ее первой части «The story of the veiled prophet of Khorassan», что было обозначено уже при первой публикации в 1823 году[824]. Название стихотворения Козлова объясняется посвящением поэмы другу Мура, поэту Сэмюэлу Роджерсу, где она названа «this Eastern romance» (т. е. «любовная история/роман в восточном духе»), В оригинальном тексте девушка в самом деле вспоминает уединение в розах на берегу реки Бендемир (около руин Шалимара, как поясняет примечание автора). Там она в детстве слушала соловья, что казалось ей похожим на сладкий сон:
There’s a bower of roses by Bendemeer’s stream, And the nightingale sings round it all the day long;In the time of my childhood ’twas like a sweet dream, To sit in the roses and hear the bird’s song.
Далее она, как и героиня Козлова, интересуется, поет ли сейчас тот соловей и столь же ли ярки розы у тихой реки:
I think — is the nightingale singing there yet? Are the roses still bright by the calm Bendemeer?
Нет, розы, некогда свисавшие над волной, увяли, но их запах собрала роса, именно запах и служит проводником воспоминания о лете, когда оно уже прошло: