Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника - Мария Баганова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме ко мне он как предлог называет роскошную жизнь и желание уйти в уединение, жить в избе, как крестьяне. Тогда зачем было выписывать Сашу и всех остальных? Ах, как он бывает капризен в этом своем аскетизме! Каждый день я заказывала для него специальные блюда и зорко следила за малейшими его недомоганиями. Он любит перед сном съесть какой-нибудь фрукт, – и каждый вечер на его ночном столике лежит яблоко, груша или персик. А он и не думал, считал, оно само появляется! Я заказывала для него особенную овсянку, особенные грибы, заказывала из города цветную капусту и артишоки… Я же знала, знала, что он не выдержит новых условий жизни… А Саша и думать об этом не думала! Но сейчас Саша – с ним, а меня не допускают! Держат силой, запирают двери, истерзали мое сердце! – Она завыла по-бабьи.
Татьяна Львовна принялась успокаивать мать, но та ее и слушать не хотела:
– Я одинока в своем доме, – твердила она. – Некому было внушить моим детям ко мне доверие и уважение! Оно всегда разрушалось Левочкиным тоном неодобрения и осуждения меня… Да, я понимаю, что то было не столько от нелюбви его ко мне, сколько от превосходства ума и разницы лет. На все судьба…
– Софья Андреевна, – напомнил я, – в соседней комнате спят маленькие дети. Вы их напугаете, разбудите…
К моему удивлению, этого оказалось достаточно. Графиня тут же зажала себе рот рукой и потом тихим голосом стала говорить дочери что-то о ее детстве, о том, как мальчики были маленькие…
К полуночи Толстому опять стало плохо. Сначала он стонал, метался, сердце почти не работало. Доктора впрыснули морфий, он уснул часа на четыре. Доктора что-то еще делали, что-то впрыскивали, уже понимая, что надежды нет.
Мне было позволено стоять на пороге комнаты. Больной лежал неподвижно, разговаривать он уже не мог, и в комнате стояла гнетущая тишина. Доктор Маковицкий держал его за руку, считая пульс:
– Пятьдесят… сорок… тридцать шесть… нитевидный…
Дали кислород, что-то вкололи, принесли грелки… Дыхание становилось все более хриплым и тяжелым. Пульс пропадал. Я отметил цианоз лица и губ.
Душан Петрович Маковицкий взял стакан воды с вином, поднес его ко рту Льва Николаевича и громко, торжественно произнес: «Лев Николаевич, увлажните ваши уста». Лев Николаевич приоткрыл глаза, сделал глоток… Потом веки его опустились… Тут доктор Беркенгейм громко сказал, что пора впустить Софью Андрееву. Александра Львовна вспыхнула и принялась горячо возражать, прибегая к самым резким выражениям. Она умоляла не впускать ее, пока отец в памяти, утверждая, что ее приход отравит его последние минуты. Потом она бросилась к отцу и принялась страстно целовать его лицо и руки…
Наконец Григорий Моисеевич настоял на своем и Софью Андреевну ввели в комнату. Лев Николаевич уже был без сознания. Кинув на мать неприязненный взгляд, Александра Львовна отошла и села на диван. Почти все находящиеся в комнате глухо рыдали, Софья Андреевна по-деревенски запричитала, заплакала – Чертков довольно грубо приказал ей замолчать. Еще один последний вздох. Все кончено.
В комнате стояла гробовая тишина, нарушаемая лишь рыданиями старой графини.
– Mortuus! – громко объявил доктор Щуровский, пощупав запястье больного. Было пять минут седьмого утра.
Софья Андреевна вскрикнула, и тут же все громко заговорили. Софья Андреевна рухнула на пол – это был обморок. Ей тут же оказали помощь и увели, а вернее почти что унесли в занимаемый Толстыми спальный вагон. Маковицкий подвязал мертвому подбородок и закрыл глаза.
После смерти Толстого все разошлись довольно быстро. Все так устали за эти дни, что нуждались в отдыхе. Во всей квартире остались только Маковицкий, Иван Иванович Озолин и я. Маковицкий проговорил что-то по-немецки. «Не помогли ни любовь, ни дружба, ни преданность», – перевел для меня Озолин.
Глава 8
7 ноября
Заботы наши на этом не закончились. Как и полагается, покойника в тот же день обмыли, одели мертвое тело в холщовую рубашку, и почему-то не в его собственные, а в отданные Чертковым подштанники, вязаные нитяные чулки, суконные шаровары и в темную блузу. Потом положили тело в простой гроб без креста на крышке.
Софья Андреевна упаковывала его вещи и сетовала на то, какую страшную грязь развели в комнатах. Измученная Александра Львовна спала как убитая.
Целый день 7 ноября и всю ночь на 8-е окрестные крестьяне, мещане, служащие и проезжавшие с воинскими поездами солдаты, все заходили проститься с покойником. Ночью по очереди у смертного одра дежурили родные и близкие покойного. Софья Андреевна собралась с силами и несколько часов сидела у гроба и гладила покойника по лбу. Поклонники приносили в дом Озолина цветы: и пожухшие подмороженные астры, и дорогие букеты, выписанные из города, и простые герани – с подоконника. Возле дома Озолина почти непрерывно пели «Вечную память». Верующие просили епископа разрешить отслужить панихиду по Толстому в станционной церкви. Тот не разрешил, ссылаясь на определение Синода. «Синод завязал, Синод пусть развязывает», – будто бы сказал на это старец Варсонофий. Вскоре и он уехал.
Утром 8 ноября прибыли из Москвы два скульптора, и каждый из них около часу снимал маску с покойного. Какой-то известный художник сделал этюд пастелью, а кто-то уж совсем неизвестный – обвел углем тень на стене от профиля покойника. Перед отъездом Толстые трогательно прощались с семейством Озолиных, Софья Андреевна говорила самые сердечные слова всхлипывающей Анне Филипповне.
Поезд с телом Льва Николаевича отбыл со станции Астапово в 1 ч. 10 мин. 8 ноября. Вслед за ним отбыли с нашей станции все многочисленные писаки, стражи порядка да и просто любопытствующие. Иван Иванович Озолин тоже поехал – на похороны. Толстого хоронили, как и завещал писатель, без церковного пенья, без ладана, без торжественных речей, рассказывал позже он. Еще рассказал, что когда гроб опускали в могилу, все встали на колени. Замешкался стоявший тут полицейский. «На колени!» – закричали ему. Он послушался и тоже преклонил колени.
С тех пор Астаповские обыватели неоднократно делали попытки разговорить вашего покорного слугу, выясняя разнообразные подробности последней болезни Льва Толстого и нюансы его внутрисемейных отношений. Я старался помалкивать. Однако, оставаясь наедине с самим собой, я не мог не подытожить свои наблюдения за этим удивительным человеком и его близкими.
Заключение. Диагноз
Лев Толстой был подвержен судорожным припадкам, трактуемым близкими иногда как «обмороки» или «забытье». После припадка у больного наблюдалась полная амнезия всего происшедшего. Осматривавший его врач Чезаре Ломброзо считал эти припадки эпилептическими и наследственными. То, что я узнал об истории рода Толстых, подтвердило этот его вывод.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});