В кварталах дальних и печальных - Борис Рыжий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ю риали грет рашен поэт? — спросила меня моя подруга. Нет, — говорю, — не грет, а так себе, поэт как поэт, самый обычный. Как тебе, — спрашивает, — Голландия? Вери гуд, — говорю, — только скучно здесь. А в России не скучно? — спрашивает она. Это, — говорю, — смотря где, Россия очень большая страна, вери, — говорю, — биг кантри, ю андестенд ми, май датч леди? Проснулся посреди ночи, девушка лежала рядом и была очень красива. От счастия влюбленному не спится. — Подумал я. — Идут часы. Купцу седому снится в червонном небе вычерченный кран, склоняющийся медленно над трюмом, мерещится изгнанникам угрюмым в цвет юности окрашенный туман. Это Набоков. Кто с водкой дружен, тому секс не нужен. Это нарколог Сидоров. Тихо оделся и вышел в ночь.
Когда я был маленьким, отец укладывал меня спать. Он читал мне Лермонтова, Блока и Есенина про жеребенка. Иногда детские стихи Луговского. Еще Брюсова про тень каких-то там латаний на эмалевой стене. Чьи стихи я читаю сыну? Лосева[85]: «Все, что бы от нас не скрывали…» и где «эй, дэвушка, слушай, красивый такой, такой молодой». Гандлевского: «Осенний снег упал в траву…» и про тирольскую шляпенку. «Рынок Андреевский» Рейна. «Концерт для скрипки и гобоя» Слуцкого. Много Иванова и одно, про пароходик, Ходасевича. Державинский «Волшебный фонарь» читаю плохо, с мэканьем и порою пытаюсь пересказать забытое прозой. Сын очень похож на своего прадеда, который умер за десять лет до моего появления на свет. Вряд ли дед читал что-либо отцу перед сном, он был председателем райкома партии где-то в Курганской области и, на случай ночных гостей, спал с пистолетом под подушкой. Теперь пистолет (ТТ) теоретически принадлежит отцу, а фактически мне. И боюсь, и надеюсь, что я последний владелец этого чуда.
Работали мы сезон с товарищем Лехой почти геологами в одном богом забытом месте. До ближайшей деревни час ходу плюс вброд через широченную реку, по которой чинно плывут коровьи лепешки. Привезенное с собой выпили в первую же ночь. Дня три терпели, потом взяли карту и, нечего делать, пошли. Дошли до реки — широченная, из-за утреннего тумана берега вообще не видно. Нашли какого-то пастуха, спросили, где помельче. Скинули штаны и исподнее, остались в одних тельниках, да и те до пупов подтянули. Идем. Воды ровно по щиколотку. Идем дальше, воды не прибавляется, идем. Вдруг туман рассеивается и метрах в десяти от нас на пирсе стоят дачницы в сарафанах и соломенных шляпках. Од-на-ко! — говорит Леха. Разворачиваемся и уходим в туман. Перед тем как сделать второй заход, долго слоняемся по берегу. Идем. Уже как люди, только штаны закатали. Выходим из тумана — те же дачницы в соломенных шляпках. Ходим по деревне, спрашиваем про водку. Нет, оказывается, водки в магазине, а есть у бабки Макарихи. Бабка Макариха поглядела на нас и говорит: продам, но с условием, что шесть литров молока еще купите. Помилуй, — говорю, — бабуля, на кой хер нам твое молоко? Но бабку не сломить. Купили. Тут же выпили, чтоб не тащить лишнюю тяжесть. Животы огромные, идем медленно-медленно, даже не говорим друг с другом. Проходим мимо хмурой компании мужиков, я случайно задеваю одного плечом, но оглянуться, извиниться просто нет сил никаких — попробуй, развернись с таким брюхом. Э, ты чё толкашься? — трусовато и тихо говорит мужик. Мы идем дальше, не оглядываемся. Мужик думает, трусим. Хуль ты толкашься, лысый! — довольно громко говорит мужик. Не оглядываемся, идем. Сейчас, бля, догоню, на хуй, так тылкану, чё мало не буде! — орет мужик. Идем. Мужика начинают подогревать товарищи: давай, Никита, пиздани им, чёб мало не показалось. Смотрю на Леху, Леха спокоен. Идем. А Никита уже совсем раздухарился, орет жуткие непристойности, глаз обещает натянуть на жопу, но пока не бежит. Мужики продолжают подзуживать. Слышим, бежит. Разворачиваемся. Тормозит метрах в двух, смотрит настороженно — маленький, ресницы длинные, кудрявый-кудрявый. Мужики вдалеке тоже насторожились. Повернулись, идем. Снова мат за спиной. Доходим до берега. Компания следует за нами. И вдруг дачница с пирса кричит, обращаясь к нашим преследователям: вот эти, эти двое перед нами мудями трясли, держите подонков! Мы снова останавливаемся, смотрим заплывшими жиром глазами на дам, потом на мужиков, молча отворачиваемся и лениво растворяемся в тумане. Переходим реку и ложимся спать под развесистой русской березой. А что, князь, — говорит Леха, уже закрыв глаза, — мужик в Тульской губернии низкоросл и широкоплеч, не так ли. Как бы нас сонных не зарезали, — говорю я, засыпая, — очень жить хочется.
Я вышел в ночь и понял, что не знаю, где нахожусь, не знаю, как дойти до отеля. Бужу какого-то чернокожего наркомана и прошу его довести меня куда надо, конечно, не бесплатно. Ниггер бодро соглашается. Доводит меня какими-то улочками до отеля и, только я взялся открывать дверь, выхватывает из моего кармана сто российских рублей. Бежит. Э, — кричу ему, — это меньше, чем я тебе собирался дать, ровно в два раза. Останавливается, рассматривает бумажку, думает. Направляется ко мне. Отдает сотню и, не приняв гульдены, уходит. Ну и ну, думаю, ну и ну! За завтраком рассказал эту историю Рейну. Да ты что! — сказал Рейн. — Голландия — самая воровская страна, со мной приключилась однажды такая история: в Амстердаме, в шахматном клубе, пока я проигрывал индийскую защиту, у меня украли замшевую сумку, где было все, что человеку надо и не надо — авиабилет в Москву, советский паспорт, две пары очков… Да-да, — говорю, — солнечные и простые! Ты совершенно прав, — говорит Рейн…
После дождя мне нравится смотреть на закат, огромный закат со множеством оттенков — кажется, там, за закатом, я живу по-настоящему, а этот я, сидящий после ливня у окна, всего лишь несчастный двойник, никчемная параллель, черт знает вообще кто такой. Я закрываю глаза и вижу себя там: со мной Ирина и Артем, мы идем к синей-синей реке, говорим оживленно, но слов я не слышу. Вполне возможно, что я несу Артема на плечах. Все хорошо там, за закатом. Папа, — однажды сказал мне Артем, когда я собрался уходить из дома, — если ты останешься с нами, я подарю тебе лошадку. Ну что еще за лошадку, Тема? — спросил я сквозь зубы, продолжая себя взвинчивать. Белую, с голубой гривой, — сказал Артем, и глаза его наполнились слезами. Потом я оказался в наркологическом отделении психиатрической больницы, днем играл в буру с Вано, слушал Петрухины анекдоты, гоготал над каждой чепухой, а после отбоя, отвернувшись лицом к стене, зажимал зубами угол одеяла и думал о жене и сыне, думал все, конец. Я никогда не жалел себя, а с годами разучился прощать. Меня, вероятно, любят, но еще более терпят, Ирина, например. Артем любит и верит, но ему пока только шесть лет. Когда я ушел, он убил краба, подаренного ему Ириной на Новый год — что толку в крабе, когда даже волшебная лошадка не может вернуть отца, еще вчера веселого и готового помочь пройти сложные места в «думе»? Впрочем, сам Господь Бог не сможет объяснить этого поступка маленького доброго мальчика, сам Господь Бог. Он терпеть не может объяснений и определений.
Евгений Борисович завершил пересказ своей поэмы. Официант убрал со столика и принес два пива. Кончился обязательный утренний дождик, и засияло солнце. Никакой ностальгии в помине, — сказал Рейн, — никакой ностальгии. У меня не было причин возражать: в Свердловске сейчас скучно, кто на даче, кто где, Дозморов зашился и диссер катает, Тиновская немецкий учит, тоска…
Однако я ошибался, именно в это время в кабинет директора ЗАО «Мрамор» вошли поэты Роман Тягунов и Дмитрий Рябоконь. Сели за круглый стол. Поэт Роман Тягунов решительно изложил суть их нового визита. Рекламу мы вам сделали, информация прошла во всех читабельных газетах России, по телевидению и радио, теперь мы должны конкретно договориться о вознаграждении членам жюри. Каждому по штуке, — сказал директор, ветеран войны в Анголе, — или что, мало? Короче, Гена, — сказал Рябоконь, — пятнашку на троих — и мы ставим памятник Рыжему. Подождите, — сказал Гена, — третий у вас кто? Олег Дозморов, — сказал Рябоконь. А Рыжий согласен? — спросил Гена. Плевать, — сказал Тягунов, — Рыжий сейчас в Европе, приедет, а памятник уже стоит. Нет, — сказал Гена, — это нехорошо, надо его предупредить.
К нашему столику подошел бармен и сказал, что русского поэта господина Рыжего просят к телефону. Я зашел в отель и попросил, чтоб соединили с номером. Здравствуй Боря, Роман говорит, — сказал Рома, — и изложил свои соображения по поводу памятника, все, мол, отказываются, одна надежда на тебя, ты же все равно рано или поздно из Свердловска свалишь. Так, — говорю, — Рома, есть другой вариант: вы выводите Диму из жюри и ставите ему памятник. Нет, — говорит, — в жюри должно быть не меньше трех человек. Так о чем разговор, — говорю, — включайте меня в жюри. Хорошо, — говорит, — даю тебе Диму. Алло, — говорит Дима. Повторяю ему сказанное Роме. Ага, — говорит Дима, — вам по пять косых баксов, а мне памятник? Дима, — говорю, — это же слава, она дороже денег, подумай, все очень серьезно. Ну ладно, — говорит, — я согласен, если Дозморов с Тягуновым против не будут. Отлично, — говорю, прощаясь, — считай, что из моих пяти штука твоя, да и ребята, уверен, скинутся. Ну ладно тогда, — говорит, — пока.