Тетради дона Ригоберто - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот она, нужная страница, – дон Ригоберто подвинул тетрадь ближе к лампе, – испещренная цитатами и пометками, которые он делал по ходу чтения, под заголовком «Жизнь есть сон» (1638) [131].
Две первые цитаты из монологов Сехизмундо подействовали на дона Ригоберто как удары хлыста: «И быть не может по праву то, что мне не по нраву» [132]. И еще: «Я – порожденье человека и зверя». Существовала ли причинно-следственная связь между двумя сентециями, следующими друг за другом? В Сехизмундо слились человек и зверь, поскольку все, что ему не нравится, не может быть справедливым? Можно сказать и так. Но когда дон Ригоберто перечитывал пьесу, он еще не был усталым, одиноким и разбитым стариком, который отчаянно ищет убежище в мире фантазий, чтобы не сойти с ума и не стать самоубийцей; он был жизнерадостным пятидесятилетним человеком, собиравшимся вместе с новоиспеченной второй женой выстроить надежную крепость для защиты от глупости, уродства, посредственности и рутины повседневной жизни. Зачем ему понадобилось выписывать цитаты, не имевшие никакого отношения к тогдашнему состоянию его духа? Или все же имевшие?
– Я без ума от мужчин с такими носами и ушами, на край света за таким пойду, как рабыня, – щебетала мулатка. – Все, что он велит, тотчас исполню. Да я землю есть готова, лишь бы ему угодить.
Девушка, сидевшая у дона Ригоберто на коленях, так вспотела и раскраснелась, словно держала лицо над кипящим супом. Она вся подрагивала. Мулатка то и дело облизывала рот, которым только что мусолила органы слуха и обоняния дона Ригоберто. Тот, воспользовавшись передышкой, достал платок и аккуратно вытер уши. Затем он громко высморкался.
– Этот мужчина мой, но я могу одолжить его тебе на эту ночь, – твердо сказала Росаура-Лукреция.
– Значит, ты владелец этой роскоши? – воскликнула Эстрелья, пропустив предупреждение мимо ушей.
– Ты, похоже, ничего не поняла. Я не мужчина, а женщина, – возмутилась донья Лукреция. – Взгляни на меня, черт возьми.
Но мулатка лишь презрительно отмахнулась. Ее огромный пылающий рот полностью заглотил ухо дона Ригоберто, и тот, не в силах протестовать, разразился истерическим хохотом. По правде говоря, было от чего встревожиться. Казалось, восторг Эстрельи вот-вот обернется ненавистью и она в один присест отгрызет ему ухо. «А без уха Лукреция меня разлюбит», – опечалился дон Ригоберто. Он вздохнул так глубоко, выразительно и безнадежно, как вздыхал в своей башне обросший бородой и закованный в цепи Сехизмундо, тщетно вопрошая, чем он заслужил такие муки, «родившись против вашей воли».
«Глупый вопрос», – подумал дон Ригоберто. Он всегда презирал любимое занятие жителей Южной Америки – плакаться о своей несчастной доле – и едва ли стал бы сочувствовать принцу-плаксе из пьесы Кальдерона (иезуита, кроме всего прочего), который, чуть что, разражался стенаниями: «О, горе, горе мне! О, я несчастный!» Как же эта комедия сумела проникнуть в его фантазии, подсказав имена для Росауры и Эстрельи и мысль о переодевании в мужское платье? Видимо, это произошло оттого, что после ухода Лукреции его собственная жизнь превратилась в сон. Полно, да жил ли он вообще в те мрачные, пустые часы, пока сидел в конторе, ведя бесконечные разговоры об акциях, полисах, рисках и инвестициях? Настоящая жизнь начиналась, когда приходил сон и впускал сновидения, как бывало с несчастным Сехизмундо, заключенным в мрачную башню в дикой пустыне. Дон Ригоберто, подобно принцу, вкушал настоящую жизнь, уносясь – во сне или наяву – из узилища в мир грез, убегая от ужасающей монотонности своего заключения. Сехизмундо не случайно запал ему в душу: оба были отверженными мечтателями.
Дону Ригоберто вспомнилась глупая шутка про уменьшительно-ласкательные суффиксы, над которой они с Лукрецией хохотали как сумасшедшие: «Маленький слоник пришел на бережок речки попить водички, и крокодильчик откусил ему хоботок. Маленький слоник заплакал и закричал: „Кусочек дерьма!“
– Оставь мой нос, и я дам тебе все, что пожелаешь, – гнусаво взмолился дон Ригоберто, когда острые зубки Эстрельи сомкнулись на кончике его носа. – Заплачу, сколько скажешь, только оставь меня.
– Заткнись, я кончаю, – процедила мулатка, лишь на мгновение разомкнув челюсти.
Охваченный паникой, дон Ригоберто краем глаза видел, как перепуганная, сбитая с толку Росаура-Лукреция запрыгнула на кровать, схватила мулатку за талию и попыталась оттащить ее от мужа, осторожно и мягко, опасаясь, что в ярости та и взаправду может откусить ему нос. Так продолжалось не менее пяти минут: мулатка терзала ноздри дона Ригоберто, а тот с невеселой иронией думал о «Человеческой голове» – леденящей душу картине Бэкона, которая всегда пугала его, и теперь стало ясно почему: так будет выглядеть он сам, когда нос его окончательно сгинет в пасти Эстрельи. Дона Ригоберто не так тревожила перспектива остаться уродом, как вопрос: останется ли Лукреция верна безносому и безухому мужу? Не бросит ли она его?
Ригоберто прочел еще один фрагмент:
И что же произошлоС моей фантазией спящейИ в этот дворец блестящийСпящим меня привело?
Сехизмундо произнес эти слова, очнувшись от насильственного сна, в который его (посредством опия, дурмана и белены) погрузили король Басилио и старец Клотальдо, чтобы разыграть гнусный фарс: перенести во дворец, на краткое время посадить на трон и убедить, что все это лишь сон. «На самом деле, бедный принц, – думал дон Ригоберто, – тебя опоили сонными травами и убили. Всего на миг тебя вернули к настоящей жизни и объявили ее наваждением. Так ты обрел ту степень свободы, которая доступна нам только во сне. Ты повеселился от души, сбросил человека с балкона, чуть не убил старика Клотальдо и самого короля Басилио. Ты дал им прекрасный повод – показал себя жестоким, непредсказуемым, диким – вновь заковать тебя в кандалы и бросить в темницу гнить в полном одиночестве». И все же он завидовал Сехизмундо. Его, как злосчастного принца, звездочеты приговорили жить во сне, чтобы не умереть от тоски, стать тем, кто назван в его тетрадях «ходячим скелетом», «мертвой душой». Однако, в отличие от принца, ему не приходилось надеяться, что какой-нибудь благородный Клотальдо явится за ним в башню и он, одурманенный сонным порошком, проснется в объятиях Лукреции. «Лукреция, моя Лукреция!» Дон Ригоберто вдруг осознал, что по лицу его текут слезы. Каким плаксой он стал за этот год.
Эстрелья тоже разревелась, но от счастья. Когда миновал пароксизм страсти, пронзивший дрожью каждую клеточку ее организма, девушка отпустила истерзанный нос и рухнула на спину с обезоруживающим благочестивым выкриком:
– Вот кончила так кончила, господи боже! – И истово, без намека на святотатство, перекрестилась.
– Я рад, что тебе понравилось, но ты чуть не оставила меня без носа и ушей, чертовка, – укорил ее дон Ригоберто.
После ласк Эстрельи он, надо полагать, стал походить на один из портретов Арчимбольдо [133], с морковкой вместо носа. Потирая пострадавшие места, он посмотрел на жену и с обидой заметил, что Росаура-Лукреция, нисколько не тронутая его участью, с любопытством изучает в изнеможении развалившуюся на кровати мулатку и задумчиво улыбается.
– И это все, что тебе нужно от мужчин, Эстрелья? – спросила она.
Мулатка кивнула.
– Это все, что мне нравится, – призналась она с глубоким, непроизвольным вздохом. – Остальное пусть делают сами с собой. Обычно я это скрываю, не хочу лишних разговоров. Но сегодня я сорвалась. Таких ушей и носа, как у твоего благоверного, я прежде не видала. Они придали мне смелости, малышка.
Мулатка со знанием дела осмотрела Лукрецию с головы до ног и осталась вполне довольной. Протянув руку, она слегка нажала на левый сосок Росауры-Лукреции – дон Ригоберто видел, как он набухает – и со смехом призналась:
– Я догадалась, что ты женщина, еще в кабаке, когда мы танцевали. Почувствовала твои грудки; к тому же ты не умеешь вести партнершу, не ты меня вела, а я тебя.
– Ты ловко притворялась, я не сомневалась, что мы тебя обманули, – заметила донья Лукреция.
Массируя заласканный нос и увядшие уши, дон Ригоберто в который раз восхитился своей женой. До чего же она гибкая и восприимчивая! Лукреция проделала все это первый раз в жизни – переоделась мужчиной, зашла в сомнительное заведение в чужой стране, заперлась в номере паршивого отеля с проституткой, не выказав ни раздражения, ни смущения, ни робости. Теперь она беседовала с мулаткой-отоларингологом на равных, словно ничем от нее не отличалась. Женщины напоминали старых подруг, присевших отдохнуть после долгого дня. А как она хороша, как соблазнительна! Опустив веки, дон Ригоберто наслаждался видом обнаженной Лукреции, растянувшейся подле Эстрельи на нелепом ложе под синим покрывалом. Она лежала на боку, опершись на левую руку, в непринужденной, пленительной позе. В маслянистом свете лампы кожа Лукреции казалась белее, волосы чернее, а округлый кустик на лобке отливал синевой. Скользя влюбленным взглядом по бедрам и спине жены, по ее груди и плечам, дон Ригоберто позабыл об искалеченном носе и пострадавших ушах, об Эстрелье, жалком отелишке, городе Мехико и вообще обо всем на свете: Лукреция захватила его сознание, изгнав остальные образы, не оставив места ни сомнениям, ни беспокойству.