Отец - Георгий Шолохов-Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яшка-зубарь
Предвестники другой, отнюдь не атмосферной, грозы пронеслись в то лето над нашим хутором.
В последние годы не раз проникали к нам слухи о том, что где-то совсем недалеко бунтуют крестьяне. Однажды я слышал, как отец говорил матери:
— Слыхать, громят мужики экономии под Екатеринославом и у нас в Расее.
«Расеей» отец всегда называл родную Орловщину. Мне эта «Расея» представлялась очень далекой страной, как будто наш степной хутор находился в другом государстве и никогда не был Россией. И мать всю жизнь тосковала не по какой-то своей губернии, а по «Расее».
Откуда взялось такое определение родных мест? Не с тех ли незапамятных времен, когда южные степи — Дикое поле, все Приазовье и Донщина — не считались Русью?
Я помню, отец и мать рассказывали в долгие зимние вечера о родимой стороне, часто вспоминали о каких-то голодных годах, о поджогах помещичьих усадеб мужиками, о деревнях, поголовно ходивших в побор на «погорелое».
Поэтому слова отца о бунте мужиков где-то на Миусе, в Екатеринославщине, нашли отзвук в моей по-детски живой душе.
В нашем, теперь уже тавричанском, хуторе слухи о бунтах и разгромах имений вызвали свой особенный отклик. У крепких хозяев-тавричан появилась подозрительность ко всем чужакам, ко всякому бродячему люду, во множестве ходившему тогда в поисках заработка.
Наши хуторяне с опаской стали нанимать в работники пришлых людей, а то и совсем отказывали им в этом. По-видимому, они боялись, что зараза погромов и восстаний коснется и их, — ведь они, отрубщики, жили куда сытнее и богаче, чем их односельчане в многолюдных тавричанских слободах, восставшие против своих помещиков.
Такие хлеборобы, как Иван Фотиевич и староста Петро Никитович, считали себя столь многоземельными, что в пору посоперничать и с некоторыми помещиками, не говоря уже о разорившемся Адабашеве. Им явно было теперь не по пути с украинской беднотой. Они начинали побаиваться своих же соплеменников-батраков не менее, чем крупные помещики — крестьян.
Прокатившаяся в девятисотые годы по Таврии волна крестьянских восстаний по-своему отозвалась и в нашем хуторе, правда, очень слабо.
В то урожайное и грозовое лето молотьба началась во второй половине июля.
Отрубщики скопом наняли в соседнем казачьем хуторе у богатого казака Рыбина паровую молотилку на весь сезон. Первый обмолот начался на току старосты Петра Никитовича.
В свободное время, когда не нужно было помогать отцу на пасеке и нянчить сестру, я убегал на ток. И теперь не могу понять, почему мне так нравилась работа парового двигателя и молотилки. Я, что называется, был влюблен в паровик, в мелодичную песню барабана, в бодрящую суету молотьбы… Часами я мог любоваться дружной работой людей.
Запыленные, загорелые парни и девчата, крепкие, голосистые, с лицами, повязанными до глаз платками, подавали с арб на полок молотилки валки пшеницы. Зубари, в мокрых от пота рубахах, подхватывали их и бросали в барабан. Молотилка захлебывалась, гул ее то и дело спадал до низкой октавы. Губастый, курчавоголовый, темноликий, как закоптелый чугунок, машинист Матвей Кузьмич кричал снизу:
— Легче! Легче! Вы! Архаровцы!
Гул, пыхтение паровика, плескание ремней, крики погонычей. Запах половы, зерна и пара…
Мечтой моей было — взобраться на полок и бросать в барабан пшеницу или стоять у паровика и давать гудок, как этому учил меня друг нашей семьи Коршунов. Но строгий и смуглокожий, как арап, машинист не подпускал меня к машине ближе чем на десять шагов. Я часто видел, как он, сидя за низким столиком у вагончика, наливал из бутылки водку в медный стаканчик, выпив, крякал от удовольствия и закусывал сухой таранью.
В эти минуты он становился добрее, а однажды, заметив меня поблизости, поманил пальцем. Я боязливо подошел. Оглядывая меня покрасневшими, мутными глазами, Матвей Кузьмич спросил скрипучим голосом:
— Чей ты, малец?
Я ответил, не называя фамилии, как это было заведено на хуторе:
— Садовника.
— А-а, знаю… Знаю твоего папашку. Ну, иди. Валяй!
Я приметил: как только хозяин молотилки сидел у вагончика и потягивал из своей бутылки, паровик начинал странно сопеть, работать натужно, точно у него не хватало сил. Молотилка то и дело срывалась и захлебывалась, а зубари кричали: «Ге-гей! Поддай!»
Петро Никитович Панченко, в поярковой, несмотря на жару, шляпе и черном жилете поверх розовой ситцевой рубахи, жирный, потный, с трудом неся свой громадный живот, подходил к машинисту, вежливо спрашивал:
— Матвей Кузьмич, що же це таке вы робыте? Паровик не тягне.
Машинист усмехался:
— Почему не тягне? А вы поменьше кидайте в барабан валки. У меня паровик восьмисильный, вам это известно? — Он наливал в свой самодельный стаканчик, успокаивал хозяина: — Ничего. Вот я поддам пару сначала себе, и паровик заработает веселей.
И, подмигнув, опрокидывал в усатый рот стаканчик.
Петро Никитович вздыхал, покачивая головой:
— Вы хочь бы зараз не пили, Матвей Кузьмич. Закончили б молотьбу — тогда…
Кончалось это всегда одинаково: паровик без присмотра машиниста начинал чихать и вдруг останавливался. Зубари ложились под молотилку, в тень, и, накрыв соломенными брилями головы, отдыхали. Молотьба не возобновлялась, пока Матвей Кузьмич с опухшими с похмелья глазами не выходил из своего вагончика и не устранял в золотниковой коробке какую-то неисправность. После этого кочегар вновь разводил пары и работа продолжалась.
Я пристраивался к возчикам соломы и, ввалившись на влекомую по земле пахучую золотистую копну, барахтаясь в ней вместе с ребятишками, переезжал на ней до ближайшей скирды.
А однажды мне все-таки посчастливилось залезть и на полок. Кто-то напялил на меня, чтобы не запорошить глаза, синие очки-консервы, и я по лесенке взобрался на самый верх. Тогда транспортеров на молотилках еще не было и снопы подавались в барабан вручную, прямо с полков, что было небезопасно. Подо мной все гудело, стучало и дрожало, и от этой дрожи немели и подкашивались ноги. Пыль, вылетавшая из барабана, першила в горле. Я испугался, думая, что зубари и меня вместе с валками пшеницы кинут в барабан. Но высокий пожилой, с костлявой и коричневой, как дубленая кожа, грудью, рыжеусый зубарь потянул меня за руку, крикнул:
— Гляди, хлопчик!
Я посмотрел вниз, в прямоугольное зевло молотилки, куда зубари, растрясая, кидали снопы. Оттуда несся теплый воющий ветер. Бичи барабана слились в одну стеклянно-прозрачную массу. Пучки пшеницы исчезали там, как в омуте. Я оглох от звенящего гула, но чувствовал себя храбрецом и даже стал бросать в барабан маленькие пучки колосьев. Это продолжалось недолго: я зазевался и чуть не угодил в барабан вместе со снопом пшеницы. Рыжий зубарь вовремя подхватил меня, оттащил в сторону от приемника и, крепко ругнувшись, прогнал вниз.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});