Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Май, весна! В воздухе — вкус юности: льнул шелковистый ветерок. Бездна жизни во всем. Во дворе толпились конвоиры. Стоял начальник тюрьмы, чьим именем я грозила когда-то следователю. Это был седой усатый фронтовик с орденами на кителе. Глядя на меня, он взаправду улыбался.
— Ну, — сказал он, — почти уверен: пойдете на свободу. Свобода! Господи, свобода! Если бы только она одна, и ничего больше! Прекрасно.
— А сами-то верите, что выйдете на волю? — спросил начальник тюрьмы.
Обо что-то споткнулась в себе.
— Не-е-ет, — сказала вместо трепыхавшего в груди — «хочу верить».
— Вот тебе и раз! — разочарованно промычал он.
Только когда меня вывели за ворота внутренней тюрьмы НКВД, я осознала, что меня конвоируют четверо охранников. Двое впереди, двое позади с автоматами наперевес. Почему так много? На секунду изумилась, но вдруг увидела — улицы города, клейкие листики деревьев, мчащиеся машины, солнце, людей. Простор, весна почти физически втянули в себя, и конвойная четверка превратилась в тоненькую железную паутинку вокруг, совсем вроде несущественную в океане воздуха, воли и ароматов.
Вокруг буквально гремел солнечный, благоуханный день.
Отвыкнув в тюрьме от простора, я шла как во сне, странно перемешанном с явью. Шла, ступала по земле: вошла в этот отдельный сияющий день, как в престольный праздник.
Знают ли эти люди, что они на воле? Что воля имеет запах, вкус, необозримость? А люди эти стояли в длиннющей очереди вдоль большого дома с вывеской «Nan», что значило по-киргизски «хлеб».
Ведь идет война. Война!
Я вспомнила листики прочной бумаги с квадратиками для числа, месяца — карточки на хлеб, на продукты. И конкретность войны, очередей потеснила весенний день с волей.
«Я попрошусь на фронт! Во взрыв! В удар! В огонь! Чтоб удержать цельность, смысл жизни и смерти, нужны чистота действий и смысл. Это — только там сейчас, на войне. Не в тюрьме».
Прохожие оглядывались: ведут государственного преступника! Вот знакомое лицо… На меня глянули и отвернулись: «не вижу, не знаю». Ну да. Это знакомо по тридцать седьмому году. И вдруг наперерез — вышагивающий профессор из медицинского института, мой преподаватель, тот, кто говорил: «Эта студентка — моя гордость!» Увидел меня, узнал, растерялся и тоже отвернулся.
Вели по главной улице города. От тюрьмы до здания суда — более полукилометра.
У дороги играли мальчишки лет десяти-двенадцати. Увидев «процессию», бросили игру. Слова одного из этих детей влетели в самую глубь души:
— Отпустите ее, дядьки!
И не успела я заглотнуть неожиданный крик — подарок детского великодушия, как его перекрыли слова другого:
— Расстреляйте ее, мерзавку!
Главная улица успела выплеснуть в лицо все свое «человеческое». Мальчишки, играющие у дороги, остались позади, а выкрики их я унесла с собой на всю мою жизнь. Сколько в этой нажитой разности: «отпустите», «расстреляйте» — правды. Нет единой меры вещей. Она расколота, и это будет вкоренено не в одно поколение.
«Сейчас увижу Барбару Ионовну, — неотвязно думала я с самого утра, — она будет стоять у здания суда. Она крикнет: „Тамара, я наняла тебе адвоката“. Не выдержит и заплачет. Я скажу ей: „Не плачьте, мама“, чтобы все-все успеть этим словом выговорить. Ведь до ареста она приходила мириться, просила ее извинить, а потом, наверное, испугалась. В том, что Барбара Ионовна сегодня должна прийти, я не сомневалась ни секунды.
Только об Эрике думать было непросто. Я шла на суд и на свидание с ним.
У здания, где размещался областной суд, стояла небольшая толпа. Я искала глазами Барбару Ионовну. Не находила. Еще и еще раз обегала взглядом стоящих и не могла понять, почему лица многих мне кажутся знакомыми. Не сразу дошло до сознания: это же студенты моей институтской группы! Человек семь. Впереди всех однокурсник Чингиз. Мои товарищи? Почему они? Не из-за меня же?»
И вдруг поняла: из-за меня!
А я о них совсем забыла. Мы так недолго учились вместе. Это почти не могло быть правдой, чтобы они узнавали про суд, чтобы пришли. Пусть здесь смешано любопытство и страх, отвага и недоумение. Но ведь пришли! Я о них не думала, а они…
Следователь как-то сказал: «Институт дал на вас блестящую характеристику». Эти слова блеснули тогда и потонули в пучине прочего.
Как я не знаю жизни! Не умею разглядеть в ней главного.
Чингиз просил у конвоиров разрешения отдать мне какой-то сверток. Они посмотрели, что в нем, и разрешили.
— Это тебе, это тебе! — торопился отдать принесенное киргизский мальчик, сжимая мне локти.
В пакете лежало четыреста граммов масла, сахар, хлеб. Знакомые порции донорского пайка! Чтобы принести, раздобыть эту еду, Чингиз пошел на донорский пункт и сдал свою кровь. Все уцелевшее во мне заплакало. Надо же! Надо же! Всем существом своим я ощутила цену предпринятого моим сверстником шага!
Никогда я больше не встречала Чингиза. Ничего не знаю о нем. Даже фамилию его не могу сейчас вспомнить.
Не знает и он о том, что по сей день у меня перехватывает горло при мысли о нем. Этот мальчик открыл другой счет добра в моей жизни. И открыл его так вовремя.
Меня ввели в зал суда.
Судейский стол, деревянный барьер, скамья для подсудимых… Деревянный зал был пуст. Я села на один из стульев. Конвоиры встали по бокам.
Торопливыми шагами вошел невысокого роста человек.
— Моя фамилия Баран. Я — ваш адвокат. Общественный адвокат.
Иначе — представитель суда. Так положено по закону, оказывается. Если подсудимому не наняли адвоката, его предоставляет суд. Без этого процедура не может состояться. Игра. 1943 год!
— Как настроение? — спросил Баран. — У меня хорошее. Я верю в успех. Юридически в деле нет состава преступления.
«Юридически… нет состава преступления!» — эта фраза долго сопровождала меня потом.
Адвокат задал несколько уточняющих детали вопросов. А затем… затем… В зал ввели Эрика. И это стало главным. Важнее суда.
Следовавшие за ним и охранявшие меня конвоиры ничего не сказали, когда он бросился ко мне.
— Когда тебя?
— В восемь утра. Только раздел пальто, вошел в кабинет. А тебя?
— В одиннадцать. Пришла с рынка, возле дома женщина в каракулевом манто сказала, что вызывают к директору института. Записку тебе написала. Положила под наш камень.
— Не верь им, родная.
— ??? Зачем ты про профессора Ветроградова?
— Я их ненавижу.
И самых-самых главных вопросов я Эрику не задала: про Аню Эф., про то, зачем он сам им, которых ненавидит… а главное — как мог? Не смогла. Не захотела. Эрик и без того жадно всматривался, искал во мне обвинителя. Отодвинула все. Взгляд, состояние, весь Эрик, как я считала, говорили больше, о большем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});