Русский ад. На пути к преисподней - Андрей Караулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Госбезопасность грамотно контролировала — по всему миру — самых опасных беглецов из «советского рая». Прежде всего — литераторов.
Ведь ходили же слухи (в 91-м Буковский прямо говорил об этом с Ельциным, его ужасно интересовала Мария Васильевна Розанова, он просил руководителей России открыть ему, Буковскому, лубянские архивы), что в эмиграции, как и в «совке», друг присматривал за другом (или коллегой), брат за братом, жена за мужем. И — даже! — сын за матерью…
Главное условие — не трепать подлинно великие имена: Брежнев, Андропов… Прежде всего — Юрий Владимирович, конечно. Будущий генсек очень боялся, что когда-нибудь наружу вылезут его еврейские корни!
Короче, так: если кто-то из диссидентов контролирует (изнутри) антисоветские газеты и издательства, это удача, за такую работу чекистам ордена надо давать и продвигать их по службе, ведь надежнее всего — купить издателя, финансировать, например, тот же «Синтаксис». И не только «Синтаксис». Они (журнал) не задевают Брежнева? Нет. Андропова? Нет. Найдите хоть строчку!
Смешно, конечно, но генсеки (и Брежнев, и Андропов) плохо держали удары, направленные против них лично, и очень не любили, если их имена полоскались (даже врагами!) как грязная тряпка.
Прежде всего — Солженицын. Враг, да еще и подленький. У кого-то из близких к нему людей была, несомненно, именно эта роль: глаз да глаз. В противном случае Андропов ни за что бы не успокоился. А он вдруг — успокоился. Во всяком случае, с дачи Ростроповича, где жил Александр Исаевич «безо всяких прав, непрописанный, да еще в правительственной зоне, откуда выселить любого можно одним мизинцем», — не выселяли. И «не проверяли, не приходили». Случайность? Может быть. Но его безнадежно лагерный ум не верил в случайности. Солженицын был вынужден, был обязан, если угодно, никому не верить; к моменту высылки его предали почти все. Однополчане и бывшая жена, одноклассники, подельники, соратники по шарашке, Союз писателей… — это очень трудно, на самом деле, быть таким одиноким, ведь он — человек, может ли человек без людей?..
Двенадцать лет литературного подполья: пишешь… даже не в стол — в землю, «захоронки», как он говорил! Солженицын закапывал тексты своих будущих книг, то есть прятал их так, как бандиты прячут тела убитых людей, ибо земля — на себе проверено! — «хранит тайны надежнее людей»…
Двенадцать лет одиночества — и (он прекрасно это понимал) уже не чувствуешь, не замечаешь, то слишком резкой тирады, то пафосного вскрика, то фальшивой связки в том месте, где надо бы иметь более верное крепление… Да, рядом с ним всегда была Наташа, но Наташа (как и сохраненная ему жизнь) есть Божий подарок; все разговоры с Наташей, почти все, так уж устроилось, были, во многом, его диалогами с самим собой — он и Наталья Дмитриевна до века сроднились в единое целое.
Результат страданий и борьбы: только Он, единственный… тот, кто дал Александру Исаевичу жизнь, силы, мужество… и потом, через годы, после испытания, после лагеря, подарил ему еще одну, совсем новую жизнь, только Он мог ответить Александру Исаевичу — на его Обращения…
Если в душе у человека — холод собачий, если Александр Исаевич был больше готов к смерти, чем к дурацкому (обыск, например) обрыву работы, но разве можно к Нему не обращаться — как?..
Его пугают современные поэты: какие у них ужасные лица…
Евгений Евтушенко, вроде бы умный человек… — но разве можно так продуктивно себя ненавидеть?
В их с Наташей доме, в Пяти Ручьях, была часовенка — всегда, даже в большие церковные праздники, Солженицын приходил сюда один, ибо только здесь, перед образами, он и был, наконец, не один. — Мог ли Слава его предать? Да так ли уж это важно сейчас, когда вместо подполья он получил не лагерь, как ждал, а эмиграцию, то есть заставил Кремль (политически заставил) танцевать канкан вокруг себя?
В Советской России и небываемое бывает — жизнь приучила Александра Исаевича к тому, что вокруг него — мир недоброжелателей, их так много, недоброжелателей, что это труд, настоящий труд: уцелеть! Россия часто возносит до небес тех, кто сам этого страстно желает, любит болтунов, очень любит короткие резкие фразы, остроты, лучше — армейские, причем как возносит-то? Дружно, хором, с визгом… И вдруг начинается: у-ух-ты… е… и какие ж дураки мы были…
Почти стон…
В России, где «линия между добром и злом постоянно перемещается по человеческому сердцу», все заточено под предательство.
Тем более — Советский Союз, сводный брат России, с его ГУЛАГом, с коммунистами, убивавшими прежде всего других коммунистов… «Первые отделы» по всей стране, даже в деревнях (милиция совмещала эти функции). Сотни тысяч негодяев, называвших себя чекистами — слово эффектное, грозное; россияне в роли шпионов среди россиян же, сотни тысяч людей, которые каждый день чем-то да занимались, то есть кого-то губили…
Вера в людей у Александра Исаевича ослабла уже давно, еще в молодые годы, ослабла навсегда: слишком много предательств для одного человека.
Зато вера в Господа — взметнулась.
Чисто российская черта, между прочим: теряя друзей, опору, иной раз — веру в человечество, россияне тут же обращаются к Богу. Русский человек с трудом опирается только на себя самого, кто-то еще нужен, очень нужен: Бог, царь, герой (Сталин, например, всем героям — герой, вот как! Заменил собой Бога).
Только у россиян, кстати, есть, встречаются эти слова: «настоящий друг». Том Сойер мог так сказать о Гекльберри Финне? Друг он и есть друг! Нет же — у русских особый смысл в этой фразе.
Настоящий друг — это опора. Это жизнь за жизнь. Защита (как в стае). Один в поле не воин? Воин-воин, еще какой, Лубянка сделала Солженицына воином — чем меньше вокруг него было смысла и правды, тем яснее для Александра Исаевича становился Он.
Дело (даже) не в победе над безнадежным раком, а в том как, каким образом, эта победа явилась ему; Александр Исаевич не сомневался (вся жизнь стала другой), что Он видит в нем человека, который обязан изменить весь этот мир.
Да, вера великая, испепеляющая — великая, от божественного слова «величие». Горит свеча перед образами. Какой огонь! Какая благодать!
Огонь редко бывает красив и благороден, чаще всего огонь ужасен, особенно пожары, но тот огонь, который стоит перед образами, особый огонь, торжественный; ветры, сквозняки терзают его из стороны в сторону, но он, этот огонь, все равно поднимется, взметнется, он сильнее, чем ветры… — это и есть служение…
Книги Александра Сергеевича Пушкина рождались из самой России, из духа, из содержания нашей огромной страны. Когда книги Пушкина (Достоевского, Тургенева, Льва Толстого…) были написаны, они, их книги, сами стали тем местом… (жуткое слово «место», полуглупое, но как сказать точнее, кто подскажет?), из которого рождается Россия.
Чудеса появляются вовсе не для того, чтобы их объяснять, — книга, тексты как приказ свыше, как чудо (вот оно явление ) для самого писателя, словно кто-то другой делает за него эту работу…
Книга — как просьба задуматься (у Александра Исаевича — не просьба, нет: приказ). Именно задуматься: немедленно. Жизнь пошла не туда, куда нужно человеку. Жизнь как движение к смерти без права на остановку. Либо — беспросветная николаевская нищета, моральная деградация, водка, либо (XX век) советские концлагеря, виселицы на каждом шагу… — Значит, что? Жизнь надо переделать, сломать, если угодно, предложив что-то новое, крупное, чистое, иначе смерть победит жизнь.
Противостояние Пушкина, гения XIX века, его солидарность с декабристами, его вызовы, это не борьба и противостояние Шаламова, гения века XX: жизнь изменилась — гении изменились, Пушкин — солнце, надежда; Шаламов — молния, вдруг ударившая по земле. Не в землю — именно по земле, молния, которая прошлась как огненная колесница.
Но: Америка не поверила Шаламову, «Колымским рассказам»… — а как же поверить-то, если только что был 45-й, если СССР — это подвиг, если маршал Сталин спас весь мир.
И ведь действительно спас!
А тут — крик, отчаянный крик: смотрите, люди, как маршал Сталин истребляет (вместе с другими маршалами) свой собственный народ!..
Кричи, кричи!.. — Сталин, гражданин Шаламов, сильнее.
Как образ, как живая легенда. Сталин в Америке сильнее. Чем все колымские и не колымские рассказы, вместе взятые.
Мало кто знает: Александр Исаевич предлагал Шаламову работу: вдвоем писать «Архипелаг». И это было бы правильно: Шаламов сам, своими глазами видел то, о чем Александр Исаевич многое, очень многое знал только по чужим «крохоткам», по письмам (после «Ивана Денисовича»), в том числе по устным рассказам…