Собрание сочинений. Т.11. Творчество - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но с тех пор как Клод набросал углем фигуру стоящей женщины, которая должна была занять центр его картины, Кристина мечтательно смотрела на неясный силуэт, поглощенная навязчивой мыслью, перед которой одно за другим отступали ее сомнения. И когда Клод заговорил о том, чтобы нанять натурщицу, она предложила ему свою помощь.
— Ты согласна мне позировать? Неужели? Но ведь ты сердишься, если я прошу разрешения нарисовать кончик твоего носа!
Она смущенно улыбнулась:
— Уж ты скажешь, кончик моего носа! Да разве не я позировала когда-то для твоего «Пленэра», когда между нами еще ничего не было! Натурщица будет стоить тебе семь франков за сеанс. Мы не так богаты, не лучше ли сэкономить эти деньги?
Мысль об экономии сразу заставила Клода согласиться.
— Я-то с удовольствием; очень мило с твоей стороны, что ты на это отваживаешься! Ты ведь знаешь, работа со мной — занятие не для лентяйки! Но все равно! Только признайся же, дурочка, ты боишься, как бы здесь не появилась другая женщина, ведь ты ревнуешь!
Ревновать?! Да, она ревновала, и не просто ревновала, а изнывала от ревности. Но что ей до других женщин? Пусть хоть все натурщицы Парижа сбросят здесь свои юбки! У нее была только одна соперница, которую ей предпочитали, — живопись, похитившая у нее возлюбленного. Ах, сбросить платье, сбросить все до последней тряпки и отдаваться ему вот так, обнаженной, целыми днями, неделями; жить обнаженной под его взглядами, завоевать его и увлечь, чтобы он вновь упал в ее объятия! Что еще она могла предложить, кроме самой себя? Не была ли законной эта последняя битва, в которой ставкой было ее тело, в которой она рисковала потерять все и превратиться в женщину, окончательно утратившую обаяние, если только даст себя победить!
Обрадованный Клод тотчас начал писать с нее этюд и делать для своей картины обычный набросок нагого тела в нужной ему позе. Дождавшись, когда Жак уходил в школу, они запирались, и сеансы длились по нескольку часов. Первые дни Кристина очень страдала оттого, что ей приходилось стоять не шевелясь, но понемногу привыкла и не смела жаловаться из боязни рассердить Клода, удерживая слезы, когда он грубо с ней обращался. Постепенно привычка брала свое, он стал относиться к ней, как к простой модели, предъявляя даже больше требований, чем к платной натурщице, и уже совершенно не щадил ее, потому что она была его женой. Не считаясь с ней, он поминутно заставлял ее раздеваться для какого-нибудь наброска руки, ступни, любой другой детали, необходимой ему в данную минуту. Это было ремесло, и Клод унижал им Кристину, на которую смотрел, как на живой манекен. Он заставлял ее стоять и водил кистью, словно перед ним был натюрморт: какой-нибудь кувшин или горшок.
Клод не торопился и, прежде чем приступить к большой фигуре, в течение нескольких месяцев мучил Кристину, пробуя изобразить ее в двадцати разных позах, желая, как он говорил, проникнуться особенностями ее кожи. Наконец настал день, когда он с жаром принялся за набросок; в это осеннее утро дул пронизывающий северный ветер, и в обширной мастерской было свежо, несмотря на топившуюся печь. У маленького Жака начался один из тех приступов болезненного оцепенения, которым он был подвержен. Поэтому он не пошел в школу, и родители заперли его в дальнем углу комнаты, отделенном перегородкой, наказав быть умницей. Вся дрожа, мать разделась и встала подле печки, неподвижная, выдерживая позу.
В течение первого часа художник с высоты своей лестницы впивался глазами в Кристину, словно бичевал ее всю — от плеч до колен, но не перекинулся с ней ни единым словом. Охваченная щемящей тоской, Кристина боялась потерять сознание, уже не понимая, что заставляет ее страдать: холод или отчаяние, подступавшее к ней уже давно, но горечь которого она только теперь ощутила. От усталости она зашаталась и, с трудом передвигая окоченевшими ногами, сделала несколько шагов.
— Как, уже? — воскликнул Клод. — Ты ведь позируешь какие-нибудь четверть часа, не больше! Разве ты не хочешь заработать свои семь франков?
Он шутил, но голос у него был суровый: его увлекла работа. Кристина, накинув на себя пеньюар, с трудом обретала способность двигаться, а он уже грубо кричал:
— Ну, ну, не ленись! Сегодня великий день! Либо я стану гением, либо издохну!
Приняв прежнюю позу, она стояла обнаженная при тусклом освещении, а он вновь взялся за кисть, время от времени бросая отрывистые фразы, испытывая потребность производить шум, как это всегда с ним бывало, когда работа шла на лад.
— Забавно, в самом деле, какая у тебя чудная кожа. Она поглощает свет, право… Кто бы поверил, что сегодня утром ты вся серая! А в прошлый раз была розовая! Да, да, неправдоподобно розового цвета!.. Мне это здорово мешает, никогда не знаешь заранее…
Он остановился, прищурился.
— Чудесная все-таки штука — обнаженное тело… Оно решает тональность картины… Оно играет, искрится, живет, черт побери! Так и видишь, как кровь омывает мускулы… Ах, хорошо нарисованный мускул, добротно выписанная часть тела, залитая солнечным светом… Что может быть лучше, прекраснее? Это — само божество! А у меня… У меня нет другой религии, я готов пасть на колени перед обнаженным телом и уже не подниматься всю жизнь…
И так как ему пришлось сойти вниз, чтобы взять тюбик краски, он приблизился к ней и стал ее рассматривать со все возрастающей страстью, касаясь кончиком пальца каждой части тела, о которой говорил:
— Посмотри, вот здесь, под левой грудью, какая красота! Маленькие жилки голубеют и придают коже восхитительный оттенок. А тут, на изгибе бедра, эта ямочка, где золотистая тень, просто упоение! А вот здесь, под округлым рельефом живота, вдруг эта чистая линия паха, еле заметная точка кармина посреди бледного золота! Живот — вот что всегда приводит меня в экстаз! Не могу спокойно созерцать живот, так и хочется схватить кисть! Что за наслаждение писать его, ведь это настоящий венец плоти!
Он снова поднялся на лестницу и крикнул оттуда, охваченный творческой лихорадкой:
— Черт побери! Если я не сделаю из тебя шедевра, значит, я просто тупица!
Кристина молчала, но беспокойство ее росло по мере того, как в ней крепла уверенность. Застыв в неудобной позе, она ощутила во всей неотвратимости двусмысленную опасность своей наготы. Ей казалось, что каждый кусочек тела, до которого дотрагивался палец Клода, замерзал, словно холод, заставлявший ее дрожать, исходил именно от этого пальца. Опыт был проделан. На что еще можно надеяться? Его больше не влекло ее тело, которое когда-то он покрывал поцелуями любовника, — теперь он поклонялся ему только как художник. Оттенок кожи на ее груди приводил его в восторг, линия живота заставляла благоговейно опускаться на колени, а ведь прежде, ослепленный желанием, он не разглядывал ее, а сжимал в объятиях и жаждал, как и она, в них раствориться. Да, это был и в самом деле конец! Она уже для него не существовала. Он любил в ней только свое искусство, природу, жизнь. И, глядя вдаль, удерживая слезы, которые переполняли ее сердце, доведенная до того, что даже не могла плакать, Кристина сохраняла неподвижность статуи.
Маленькие кулачки забарабанили в дверь, из-за перегородки послышался голос:
— Мама, мама, я не сплю… Мне скучно. Открой, слышишь, мама!..
У Жака лопнуло терпение. Клод рассердился и заворчал, что ему не дают ни минуты покоя.
— Подожди немного! — крикнула Кристина. — Постарайся уснуть. Не мешай отцу работать.
Теперь Кристину беспокоило совсем другое: она то и дело бросала взгляды на дверь и, наконец решившись на минуту прервать сеанс, повесила на ключ свою юбку, чтобы прикрыть замочную скважину. Затем, не говоря ни слова, опять заняла свое место у печки, подняв голову, слегка откинув назад корпус, так что грудь выступала вперед.
Сеанс затянулся до бесконечности: часы проходили за часами. Неизменно готовая к его услугам, она стояла в позе купальщицы, собирающейся броситься в воду; а он, на своей лестнице, был так далек от нее, словно их отделяли многие мили, и сгорал от любви к другой женщине, той, которую рисовал. Он даже перестал разговаривать с Кристиной, и она снова превратилась в предмет, интересный для него лишь своим цветом. С утра он смотрел только на нее, но она больше не видела своего отражения в его глазах, отныне чужая ему, покинутая им.
Наконец, побежденный усталостью, он бросил кисть и только тогда заметил, что она дрожит.
— Что с тобой? Неужели тебе холодно?
— Немного.
— Вот странно! А я умираю от жары. Но я вовсе не хочу, чтобы ты простудилась! До завтра!
И Клод стал спускаться с лестницы; она надеялась, что он поцелует ее; обычно он отдавал последнюю дань супружеской галантности, оплачивая скучные сеансы беглым поцелуем. Но сегодня, увлеченный работой, он позабыл об этом и, опустившись на колени, мыл кисти, окунув их в горшок с разведенным темным мылом. А она, обнаженная, продолжала стоять, все еще ожидая и надеясь. Прошла минута, его удивила эта неподвижная тень, он с изумлением взглянул на нее, затем снова принялся энергично тереть кисти. Тогда она дрожащими руками стала надевать белье, испытывая жгучий стыд отвергнутой женщины. Она натянула рубашку, кое-как застегнула лиф, словно торопясь скрыться, стыдясь своей бессильной красоты, годной теперь лишь для того, чтобы дряхлеть под покровом одежды. Она испытывала презрение к самой себе, отвращение оттого, что докатилась до уловок уличной девки, всю низменную чувственность которых она ощущала сейчас, потерпев поражение.