Собрание сочинений. Т.11. Творчество - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Клод! Клод, постойте! Неужто вы не узнаете своих друзей?
Это была Ирма Беко в прелестном сером шелковом платье, отделанном кружевами шантильи. Быстрым движением она опустила стекло; выглядывая из окна, она улыбалась, она сияла.
— Куда вы направляетесь?
Разинув рот от удивления, он ответил, что бродит без цели. Ирма шумно выразила радость, глядя на него своими порочными глазами, а уголки ее развратных губ приподнялись кверху, как у избалованной дамы, которую охватило внезапное желание съесть незрелый плод во второсортной лавчонке.
— В таком случае подсаживайтесь ко мне! Давненько мы не виделись! Садитесь же, иначе вас раздавят…
И в самом деле, кучера теряли терпение, понукали лошадей. Поднялся шум. Ошеломленный Клод повиновался, и она увезла его — промокшего, взъерошенного, хмурого оборванца; он сидел в маленькой карете, обтянутой голубым шелком, прямо на кружевах ее юбки; кучера, стараясь выбраться из затора, втихомолку потешались над этим похищением.
Ирма Беко осуществила наконец свою мечту о собственном доме на проспекте Вилье. Но она потратила на это целые годы: одному из любовников пришлось купить ей участок, пятьсот тысяч франков за постройку и триста тысяч за меблировку особняка уплатили другие — каждый в меру своей страсти и возможностей.
Дом был княжеский, блистающий роскошью и особой утонченностью чувственного великолепия; весь он был точно огромный альков сладострастной женщины, необъятное ложе любви, начинавшееся от самого вестибюля, устланного коврами, и тянувшееся вплоть до обитых тяжелой материей комнат. На этот постоялый двор было, правда, истрачено немало денег, но зато теперь они возвращались с лихвой, потому что за громкую славу его пурпурных матрасов приходилось щедро платить; ночи, проведенные здесь, ценились дорого.
Вернувшись с Клодом к себе домой, Ирма объявила, что никого не принимает. Для удовлетворения минутной прихоти она не задумалась бы поджечь свой замок. Когда они проходили в столовую, очередной любовник, содержавший ее, все-таки сделал попытку проникнуть в дом; но, нисколько не боясь, что он ее услышит, она громко приказала не впускать его. За столом она хохотала, как ребенок, отведывала ото всех блюд, хотя никогда не отличалась аппетитом. Она не спускала с художника влюбленного взгляда, с любопытством рассматривая его запущенную густую бороду, рабочую блузу с оборванными пуговицами. Он, словно во сне, ничему не противился, тоже жадно поглощал пищу, как это бывает при нервных потрясениях. Обед прошел в молчании, дворецкий прислуживал с надменным величием.
— Луи, кофе и ликер подадите в мою комнату!
Было всего только восемь часов, но Ирма пожелала тут же остаться наедине с Клодом. Она заперла дверь на задвижку, пошутила: «Доброй ночи, мадам легла спать!»
— Устраивайся поудобнее… Ты останешься у меня… Что ты на это скажешь? Все равно о нас давным-давно судачат! В конце концов это просто глупо…
Тогда он преспокойно снял блузу, не обращая внимания на эту роскошную комнату, где стены были обтянуты розовато-лиловым шелком с отделкой из серебряных кружев, а колоссальную кровать, похожую на трон, украшали старинные вышивки. Он привык ходить в одной рубахе и, сняв блузу, почувствовал себя как дома. Где бы ни ночевать — что здесь, что под мостом, — все равно, раз уж он поклялся никогда не возвращаться домой. При его беспорядочной жизни это приключение даже не казалось ему удивительным. А она, не понимая причины его грубой развязности, твердила, что, глядя на него, можно лопнуть со смеха, забавлялась, как сорванец, которому удалось вырваться на волю, и, полураздетая, как и он сам, щипала его, кусала, заигрывала, пуская в ход руки, словно настоящий уличный мальчишка.
— Знаешь, эти болваны находят, что у меня тициановская головка. Но это для болванов, а для тебя… С тобой я совсем другая, право. Ты не такой, как все!
И она душила его в объятиях, твердя, что его растрепанная голова сразу пробудила в ней желание. Приступы громкого смеха мешали ей говорить. Клод казался ей таким безобразным, таким смешным, что она покрывала его бешеными поцелуями.
Часа в три утра Ирма, вытянув на скомканных простынях обнаженное, измятое бурной ночью тело, устало пробормотала:
— Кстати, как эта твоя любовница… ты все-таки на ней женился?
Клод, уже было заснувший, открыл осоловелые глаза.
— Да.
— И ты продолжаешь с ней спать?
— Конечно.
Ирма снова принялась смеяться и только добавила:
— Ах, бедняжка! Бедняжка! Как вы, должно быть, надоели друг другу!
Утром, прощаясь с Клодом, Ирма, вся розовая, как будто после спокойного ночного отдыха, в строгом пеньюаре, уже причесанная и умиротворенная, задержала на несколько мгновений его руки в своих и, став вдруг очень сердечной, посмотрела на него нежно и насмешливо.
— Бедняжка, ты не получил удовольствия! Нет! Не уверяй меня! Мы, женщины, чувствуем это сразу… Но я… я осталась очень довольна, да, очень… Спасибо, спасибо тебе!
Так все кончилось: для того чтобы повторить, ему пришлось бы заплатить ей очень дорого.
Возбужденный неожиданным приключением, Клод направился на улицу Турлак. Он испытывал странное чувство тщеславия, смешанного с угрызениями совести, которое заставило его на два дня забыть о живописи и призадумался над тем, что жизнь, быть может, ему не удалась. Впрочем, по возвращении домой он держал себя так странно, был так полон впечатлений от ночи, проведенной с Ирмой, что в ответ на расспросы Кристины сначала пробормотал что-то невнятное, потом во всем признался. Разыгралась сцена. Кристина долго плакала, но простила и на этот раз, полная безграничной снисходительности к его проступкам, и, казалось, теперь ее тревожило только одно: не подорвала ли его силы такая ночь. Но где-то в самой глубине ее горя таилось неосознанное удовлетворение, гордость от того, что его могли любить, пылкая радость, что он способен на подобное приключение, надежда, что он и к ней вернется, если мог пойти к другой. Она трепетала, вдыхая запах желаний, который он с собой принес. В сердце ее по-прежнему жила ревность к одной лишь ненавистной картине, настолько сильная, что она предпочитала бросить Клода в объятия другой женщины.
В середине зимы Клод почувствовал новый прилив мужества. Однажды, перебирая старые работы, он нашел завалившийся за подрамники кусок холста. Это была обнаженная фигура лежащей женщины из «Пленэра»; только ее он и сохранил, вырезав из картины, возвращенной ему Салоном Отверженных. Разворачивая холст, он не мог удержаться от восхищенного возгласа:
— Черт побери! Это прекрасно!
Он тотчас прибил холст к стене четырьмя гвоздями и с этого мгновения проводил перед ним целые часы. Руки Клода дрожали, кровь приливала к лицу. Возможно ли, что его рука написала эту вещь, достойную кисти мастера? Значит, в то время он был гениален? Ему, видно, подменили мозг, глаза, пальцы! Его охватила такая лихорадка, такая потребность излить душу, что в конце концов он подозвал жену:
— Иди сюда скорее!.. Смотри! Как она лежит! Как тонко выписаны мускулы! Взгляни на это бедро, залитое солнцем. А плечо, вот здесь до самой выпуклости груди… Боже мой! Ведь это сама жизнь; я чувствую, что она живет, как будто дотронулся до этой теплой и гладкой кожи, как будто вдыхаю ее аромат!
Стоя подле него, Кристина смотрела, отвечала короткими фразами. Сначала она была удивлена и польщена тем, что через много лет возродилась на полотне, как будто вновь стала восемнадцатилетней. Но когда она увидела страсть, охватившую Клода, в ней стала расти тревога, неосознанное, беспричинное раздражение.
— Как! Неужели она не кажется тебе такой прекрасной, что хочется упасть перед ней на колени?
— Конечно… только она почернела.
Клод бурно протестовал. Почернела! Ну нет! Она никогда не почернеет! Она обладает бессмертной юностью! Он испытывал настоящую любовь, он говорил о ней, как о живой, и, чувствуя внезапное желание снова ее увидеть, все бросал ради нее, как будто спешил на свидание.
И вот наступило утро, когда в нем заговорила ненасытная потребность работать.
— Черт побери! Ведь если я мог ее сделать, я могу и переделать. Нет, на этот раз, если я не безнадежный кретин, я своего добьюсь!
И Кристине пришлось тут же начать позировать, так как он уже взобрался на лестницу, вновь горя желанием приняться за свою большую картину. В продолжение месяца он заставлял Кристину стоять обнаженной по восемь часов в день, и хотя ноги ее немели от неподвижности, он не замечал, как она измучена, не щадил ее так же, как и себя, упорно и жестоко не считаясь с собственной усталостью. Он упрямо добивался создания шедевра, стремясь, чтобы стоящая фигура, для которой она позировала, была не хуже лежащей женщины, чье изображение там, на стене, излучало жизнь. Он беспрестанно обращался к ней, сравнивал, приходя в отчаяние и терзаясь страхом, что никогда уже не создаст ничего равного ей. Он бросал взгляды то на нее, то на Кристину, то на свой холст, разражаясь проклятиями, когда работа не клеилась. Под конец он обрушился на жену: